Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такой атмосфере, когда в воздухе вновь запахло ждановщиной, Эренбургу сообщают, что публикация его сборника «Французские тетради» снова откладывается. Книга была уже сверстана, когда на имя Пастернака был наложен запрет. Переговоры издательства «Советский писатель» с автором до того напряжены, что директор Н. Лесючевский пишет в ЦК КПСС донос об «отношении писателя И.Г. Эренбурга к Б.Л. Пастернаку». Эренбург соглашается переписать страницу, где имя Пастернака фигурирует в числе больших поэтов, но оказывается, что Пастернак также упомянут как русский переводчик Верлена. Терпение Эренбурга лопнуло: «Мне кажется политически необоснованной боязнь упоминания имени Пастернака в качестве образца неудачного перевода»[543]. В итоге «Французские тетради» выходят в свет с этим единственным упоминанием о поэте.
Третий съезд Союза писателей, созванный в мае 1959 года, проходит в атмосфере мрачной подавленности и при личном участии Хрущева. Все известные писатели, в том числе и Эренбург, упорно отмалчиваются. В газетах пишут о «заговоре молчания». Когда после съезда Эренбург опубликует две статьи, посвященные вопросам литературы, — «Законы искусства» и «Перечитывая Чехова», «Литературная газета» поднимет крик о «предательских уловках».
Молчание стало его позицией; на большее он не решается. Однако за границу его посылают отнюдь не затем, чтобы он там молчал. «Дело Пастернака» в очередной раз посеяло смуту в рядах друзей СССР, и западная публика жаждала встретиться с советским писателем, чтобы ей объяснили: где же пресловутая свобода слова, которую отстаивал XX съезд партии? Что стало с великой русской литературой? Вот и Густав Херлинг-Грудзинский, польский писатель, эмигрант, живущий в Италии, в прошлом узник ГУЛАГа, автор книги «Иной мир», одного из первых свидетельств о советских лагерях, охотно отправился на встречу читателей с Эренбургом в Неаполе. «Смущенный молодой человек попросил разъяснить события, разыгравшиеся вокруг „Доктора Живаго“. Эренбург был готов к этому вопросу. На его губах заиграла снисходительная усмешка, правой рукой он сделал жест фокусника, извлекающего кролика из цилиндра. Кролик и впрямь выпрыгнул: „Знаете, дорогой товарищ, Пастернак великий поэт, но очень плохой прозаик. ‘Доктор Живаго’ — это очень плохой роман“»[544]. Через некоторое время встает Херлинг-Грудзинский и задает вопрос об общем уровне литературной продукции в СССР. «Эренбург, не угадав подвоха, воспользовался случаем продемонстрировать свой критический подход и отвечал, что уровень в целом недостаточно высокий, хотя в литературе преобладают „здоровые тенденции“. Но если общий уровень столь невысок, — настаивает польский писатель, — а Пастернак действительно великий поэт, почему бы не позволить ему роскошь опубликовать на родине свою книгу, которая, в самом худшем случае, будет не больше чем еще одним плохим романом? В конце концов, русская литература кое-чем ему обязана <…> Никогда не забуду, как был взбешен Эренбург. У фокусника в самый последний момент выхватили кролика, и все в зале увидели, что это просто-напросто муляж. В конце концов автор „Оттепели“ процедил сквозь зубы: „Да, отказ опубликовать ‘Доктора Живаго’ у нас в стране был ошибкой“. На следующий день эта фраза появилась во всех итальянских газетах, за исключением коммунистических»[545].
Да, у него силой вырвали эту фразу. При этом он и не думал отрекаться от Пастернака: напротив, он бился за право сохранить его имя в своей статье и посвятить ему главу в своих воспоминаниях. Однако он вовсе не собирался ставить свою карьеру на карту, защищая опального поэта. Два года назад, говоря с Ивом Монтаном и Симоной Синьоре о Пастернаке, он признавался: «„Всем нам, советским писателям, удалось выжить только потому, что мы — ловкие акробаты… Все мы таковы… кроме Пастернака“ <…> И Эренбург нам рассказал про Пастернака, величайшего советского поэта. Его не печатали, но оставили в живых. Он живет в уединении, но он не забыт. „Он единственный из нас заслуживает уважения“»[546]. Да, Пастернак заслуживал уважения, даже восхищения, однако Эренбург не пошел на то, чтобы ради него пожертвовать собственным творчеством. Он знает, что его книги тоже имеют значение для современников. В архиве Эренбурга сохранились три письма, которые он получил как раз в это время. Затравленный критиками Эммануил Казакевич, ведущий редактор «Литературной Москвы», пишет: «В эти дни — не впервые за последнее время — думаю о Вас с благодарностью. Я прочитал начало Вашей статьи „Перечитывая Чехова“ в „Новом мире“. <…> Дело в авторе, в Вас, в Вашей непримиримой ненависти ко всякого рода подделкам, в Вашей непримиримости к пошлости и глупости вселенской, в Вашей фразе просветителя, во всей Вашей направленности великого бойца за социалистическую культуру без кавычек»[547]. Константин Паустовский, который в то время был одной из самых влиятельных фигур в литературных кругах, вторит ему: «Спасибо за „Французские тетради“, за импрессионистов, за Стендаля — за каждую мысль, что как глоток чистого воздуха врывается в отравленный дом. <…> Я Вас ощущаю как большую моральную опору»[548]. И, наконец, слова Юрия Домбровского, писателя, проведшего в ссылке и лагерях тридцать лет и ставшего, по выражению Б. Слуцкого, писателем, «широко известным в узких кругах»: «Я никогда и ни к кому не обращался с такой психопатической просьбой: надпишите мне эту великолепную книгу. Я страшно люблю Чехова, но ничего подобного Вашему эссе я не читал»[549].
Быть может, не вступаясь открыто за жертвы гонений, Эренбург просто берег силы: уже давно он вынашивает замысел нового большого произведения — книги воспоминаний. И прекрасно понимает, что написать такую книгу — это только полдела: ему придется вести борьбу за ее публикацию. Осенью 1960 года одержана первая победа: Александр Твардовский, в 1958 году вновь занявший пост главного редактора «Нового мира», печатает начальные главы книги «Люди, годы, жизнь». Победа, конечно, была неполной: Хрущев, к которому Эренбург лично обратился за поддержкой, так и не разрешил напечатать фамилию Бухарина, так что в публикации фигурировали только его имя и первая буква отчества. Эренбургу предстоят долгие месяцы упорной работы: годы, которые он пытается воскресить в памяти, слишком полны бурных событий. У людей, с которыми он встречался, слишком яркие, трагические, сложные судьбы; что же касается его собственной жизни — в ней было все, кроме простоты и ясности. Не случайно незадолго до смерти Эренбург признался, что «много в жизни плутал». Начав работать, он помолодел, возвращение к истокам вновь наполнило его уверенностью и силой. Выступая по радио в день своего семидесятилетия, Эренбург поспешил разуверить своих врагов: он вовсе не думает отправляться на пенсию, и те знаки признания, которыми его щедро награждают в юбилейные дни, вовсе не означают, что он стал «многоуважаемым шкафом», и он не собирается мириться с тем, что в 1961 году за ним признают только звание журналиста-антифашиста. Он — автор «Хулио Хуренито» и других книг, сегодня забытых. Он не просто русский писатель, он еврей, пишущий по-русски, и в день своего юбилея он хочет, чтобы именно это двойное определение прозвучало по всем волнам советского радио[550].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});