Вот ангел пролетел - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как было. Я начала кашлять, а вы решили, что от выхлопных газов, бензина и прочей гаражной пакости. Стали гнать на свежий воздух. Я же продолжала квохать и истончаться, словно тургеневская барышня. Миха, мерзавец, не обращавший внимания на родную мать, которая не успела научить его всем необходимым вещам, буркнул, чтоб сделала рентген. Я сделала. На рентгене затемнение. Велели складываться в больницу, а после в санаторий. Я бы, может, ничего не сказала, да следовало известить товарищей о предстоящем отсутствии, а разыгрывать из себя Маргерит Готье интеллигентности, должно быть, не хватило. К этому времени мы прочли не только Даму с камелиями Дюма-сына, но и Три товарища Ремарка, конечно. Ремарк стал нашим идолом. Сказала, как есть. Когда говорила, на ум пришло, что вроде калька с Ремарка. И тебе то же самое пришло, по глазам увидала. И эта наша обоюдная, на двоих, догадка озадачила обоих. Ты первый вслух переделал меня в Пат из Паши. И первый, выведя на свежий воздух, стал целовать лицо, по которому потекли слезки. Первый и единственный. Ты подумал, я боюсь болезни. Стал шептать: не бойся, ничего не бойся, я буду с тобой и я тебя спасу. Босяк. А я не боялась. Я плакала не от страха, а от счастья. Книжные мальчики и девочки, несмотря на грубые, сбитые железом руки и стоптанные, стертые в экспедициях ноги и затурканную общую жизнь.
Самое смешное, что ты и вправду меня спас.
16
Сашка попал в точку, заявив, что готов слушать про наше начало бесконечно. Кто ему сказал? Роберт точно так же говорил.
Мы поднялись в номер. Новое дуло шампанского в ведерке было направлено прямо на нас, мы его разоружили и обезвредили. До донышка.
Будем вспоминать дальше, ласково спросил Сашка-Роберт.
Что-то промычала в ответ. Он не понял. Повторила членораздельно: а ты хочешь?
Мы сидели на розовом диване в первом отделении номера, и он попросил единственно верное, что мог попросить в этом случае: расскажи, пожалуйста, про уход Ефросиньи Николаевны, я ведь не все знаю.
17
Ну что, говорят, что чахоточные уходят веснами. Ефросинья Николавна, как была самобытный ученый и человек в жизни, так и в смерти поступила: весну перенесла, а умерла летом. Весной меня положили в тубдиспансер, после тубдиспансера должны были засунуть в санаторий, Ефросинья Николавна нарочно растягивала оставшиеся силы жизни, дождаться, пока вернусь. Никто мне не говорил, своим умом дошла. У нас были отдельные отношения, хотя она по своей суровости со мной тоже не миндальничала и особым ничем не поощряла. Плюс от нее заразилась, посколь не чуралась и помыть, и кашу за ней доесть, не береглась, несмотря на окрики. А уж как начала ей про Миху петь, какой он верный, невзирая, что бука и закрытый и что бежал от больной и от ухаживаний за больной не потому, что чересчур черствый, а что чересчур ранимый, тут она полюбила меня, по сути, настоящей любовью. Я даже думаю, надеялась, что у нас с Михой что-то получится, даром что я страшилка, а у Михи уже были интересные женщины. Но мне, кроме тебя, никто не был нужен. Красивый мальчик втюрился в пожилую девушку-дурнушку (в двадцать лет три года разницы туда и сюда - срок) - кто б на моем месте не потерял головы. Ты приходил в палату чуть не каждый день, приносил лимоны и апельсины, а они тогда свободно на прилавках не валялись, мамаша с папашей мне их не носили. Но всю пользу с лимонов с апельсинами сламливали наши обнималочки-прижималочки. Палочки Коха обостряют игру гормонов, все знают. Свидетельствую: вострили до полуобморока. Когда целовались в закоулках больничных и прибольничного садика, тем более когда тебе удавалось потрогать мне грудь, я истекала любовным соком, как соком жизни, все еще пребывая в девках. Мамаша так воспитала, отчего столь сладкого времени зря пропало. А может, нет. Это как резинка от трусов: рванет, если напряжена, и совсем не стреляет, вытянутая. Словом, оба уж доходили, а предстояло: геологическая практика в Забайкалье тебе, подмосковный санаторий мне. Разъезжаться - умереть. И, хворая, тощая, недолеченная, нарушая все уставные правила, медицинские и семейные, я, как беглец, в первый же день сбегла из санатория и рванула с тобой из Москвы. В поезд села девушка, в Иркутск привез женой. Этта первая ночь, когда нам дико повезло, что на ближайшей станции ссадили с милицией третьего соседа, а четвертый не явился, и никакой медперсонал, ни мамаша с папашей, ни железнодорожные служащие, никто-никто не мог помешать нам впасть друг в друга так же естественно, как речке в море. Почему у нас не устроено, как то ли у древних, то ли у птиц, то ли у пауков: полюбив, мы умираем? Цитата, не вспомнить, откуда. Если б, кроме этого, у меня ничего не было, я все равно могла бы знать, что ушла отсюда, все исполнив, а боле ничего и не надо. Нет вот, надобилось и одно, и другое, и третье, дрянь, ненужное, а все продолжается. Зачем? Каков закон подлости - неужто Господь его установил, и зачем тогда нужно молиться этому установителю, ничуть не уважая себя, а пластаясь перед ним, высшим, как тварь низшая?
На Байкале ты с лодки ловил рыбу. Смотрела. Врезалось как счастье. Потом кормил меня этой рыбой, мальчик любимый.
Я простилась с тобой и полетела самолетом, одна, ты не мог бросить экспедицию, когда пришла телеграмма от Михи, что мать плоха. Первый раз летела, как ни странно. До того поезда да попутки. Робела аэровокзала. Особо публики, которая казалась выше классом, чем железнодорожная. И девушки краше. Обмирала, что, провожая, глянешь кругом, сравнишь и поймешь, что сделал ошибку, и сердце мое разобьется. Вышло по-другому. Ефросинья Николавна умирала на больничной койке, уже не боясь смерти. Я успела точно, как в аптеке, в последний день. А она успела в перерывах от удушья прошеберстеть, что меня ждут трудные дни, посколь на мне клеймо лучшей ученицы Бруно-Кругерской, а она встать на защиту не сможет, как вставала. Раньше такого от нее не слыхала. Ни что лучшая, ни что интриги плелись. А она, будто угадав, еще прошеборчала: это я, я всегда была неугодна, да я им не по зубам, а ты, гляди, кожа да кости, ты давай поправляйся, а то за меня тебя загрызут. Кожа да кости, все мне говорили. А в середке душа, которая разрывалась меж ней и тобой, то есть счастьем и горем. Миха, как обычно, пропадал в гараже, а когда бросилась за ним, чтоб успел попрощаться, увидела то еще зрелище: сникший с лица, наколотый, незнакомый нам с тобой Миха. Вот когда удивилась, что ничего не придумала, как Ефросинье Николавне ее сына объясняла, а узнала, что все у него, правда, от слабости, а не жестокости. Она уж не приходила в сознание, но и в бессознанье каким-то судорожным жестом схватила его за руку, и мы потом, когда она уже умерла, эту руку из скрюченных пальцев вместе выдирали.
Говорят: биться головой о стену. Он бился натурально. Я оттащила и уговорила пойти домой. Он расхизнул окончательно и просил только не оставлять одного. Я не оставила. Остальное ты знаешь.
18
Я не знаю, то есть я хотел сказать, что знаю, просто уже поздно, тебе пора спать, да и мне тоже, сказал Роберт-Сашка, вот номер телефона, позвони, как проснешься.
А если проснусь не тут, пробормотала.
Он не ответил, не слышал. Спросил, можно ли воспользоваться туалетом, и пошел воспользоваться. Я за ним. Не в туалет. Во вторую комнату. Пока справлял нужду, нагнулась под кровать за одежей, думая, что уйду после него. Одежи не было.
Не знаешь, случаем, где мое барахло, спросила, когда вышел из ванной.
Знаю, ответил, сожгли.
Ты велел?
Просил оказать любезность.
Я подумала: как кожу лягушки-царевны. Забыла, что дале в сказке. Вслух сказала: не к добру. Не знала, когда свершится: прямо этой ночью или время спустя.
19
Ночью вы явились, папаша с мамашей.
Заново полезла в ванну. Язвы на ногах опять побузили. Все ж удовольствие превысило. Из ванны перешла в постель, какой за жизнь не пробовала. Все бугры да ямы, все мослы улеглись как шелковые. Устроилась мягко, как дитя в колыбели. Принимать вести, как есть, мы на помойке научились. В основном дурные. За исключением мелких хороших, когда мусор особо в струю или бутылка с утра. Готовность к дурному натренирована. А тут выходило противещанье, что значит и противоречье, и пререканье одновременно. И не мелкое, а крупное. Оно-то и вызывало опасенья. На трезвую голову куда бы как подействовало. Но голова пьяная. И потому постель как бы качалась подо мной, так что вы явились в натуре как для родного укачиванья, а я, размягченная и разобранная, умомкалась как ангел беззаботный в колыбельке. Дрянь, уродка, дура проклятая, проститутка. Это вы меня - родными до боли позывными. Неуместные под розовым сводом, зазвучали как колокол вечевой. А почему неуместные? Для проституток эти номера самое оно. Другой вопрос, что для дорогих, а не дешевок. Короче, из безмятежного, потому забытого детства - без задержки в мятежную памятную юность. Такова она, моя родина, имея в виду не одно место, а и условия рождения. Вы, папа-алкоголик и мама-трудоголик, ни в чем не сходившиеся, сколь помню, сошлись в одном: в воспитании детей. Проще сказать, подавлении. Знали палку да скалку. И не терпели, чтоб вам в чем перечили. Чем мене знали, тем боле не терпели. Исхитрялись мы с Колькой по-разному. Я жала на учебу и отметками добивалась снисхождения. Колька, запуганный, учился плохо, а чем хуже, тем боле ему доставалось, тем ниже пред вами пластался. Я была у него свет в окошке. Потом вышло, что меру этого света, ох, сильно преувеличила. Все копил в заглыбях. А вы не в шутку разъярились, как на вашем горизонте замаячил Роберт. Простейшие мои инфузории, вы были антисемиты. А Роберт еврей, к тому ж молокосос, по вашим словам. Война народная, священная война разгорелась со страшной силой. Несмотря на всю его красу, а мою некрасивость, что совводило, по крайней мере, смирение, выкобенивались, будто потомственные аристократы, в родню к кому набивается безродный плебей. Работяг так и уговаривали, что они аристократы, разводя турусы на колесах про рабочую гордость, рабочие династии и прочее. Пархатый жид соотносился в вашей гордой среде с проституткой легко и в едином порыве. Я, сцепив зубы, не проронив слезы, уходила из дома. Папаша давно мозги пропил. А в тебе, мамаша, до последнего момента искала хоть какой щелки, куда просунуться со своей дружбой. Тем более слова эти же папаша раньше тебе адресовал, я ребенком слышала. Ты носилась по разным точкам где помещение подкрасить, где пол подциклевать, где плитку положить, везде мужики, а муж-гуляка, бывший классный мастер, не у дел, ревновал по-страшному. У тебя, папаша, свой опыт: двадцать лет назад встретил ее на малярных работах, где и отдалась тебе, мне Колька рассказывал, что ты ему по пьянке поведал, как мужик мужику. И никак не желал верить, что могло быть один-единственный раз. Строгих правил, мамашка носилась не с целью разврата, а с целью заработка, который ты же стойко пропивал. А в оставшееся время сурово воспитывала наследников. Говорила, у меня руки не тем концом вставлены. Правда. Я не умела ни печь, ни жарить и не любила. А ты, мамашка, сердилась, что я не помощница, а балаболка, мне лишь бы языком молоть. У тебя-то вставлены тем самым. Выходившие из-под них пироги и пышки всегда сопровождались синяками-шишками. Твоя умелая рука была тяжеленькая. Ругала, что я выбрала безденежную профессию, а тайно гордилась, что дочь попала в университет и ей светит стать интеллигенткой. Тема мальчиков не обсуждалась ввиду внешности. Но в редкие минуты семейной тишины ты мечтала вслух, как у тебя ни с того ни с сего заведется мифический трезвый зять, который возьмет на себя тащить финансово хозяйство, а ты наконец усядешься дома и будешь нянчить мифических внуков. Когда я сказала, что у Роберта золотые руки и он, кроме геологии, знает и умеет чинить машины, это не пересилило его еврейства, а вашей немотивированной злобы. Люди часто думают, что пудрить мозги себе и другим - занятие именно что интеллигентское. Что простые граждане заняты жизнью как повседневным делом, а повседневное всегда превозможет надуманное. Ничуть. Что мои простаки вбили себе в башку или вам вбили, оно не материальное, его не пощупаешь, а держало как столб стоеросовый, с места не стронуть. Появленье на горизонте еврея грозило перевернуть мироустройство, не Бог весть какое удачное, зато крепко слаженное. Не зря оберегала Роберта в тайне, как такое, что ничего дороже уже не будет. Тайна открылась, и пошла вонь, хуже бомжовой, что прилипнет поздышком. Еще хуже стало, как нашли туберкулезные палочки. Виновным объявили того же жиденка. А я не объяснялась. Из привычной гордости и потому, что моих объяснений никто не ждал. Младший брат знал подробности, посколь на посылках, заменяя телефонную связь (телефона не было). За то покупала ему марки, собирателю сопливому. Любил все тихо складывать в коробочки. Марки, монеты, какие-то гвозди, бритвы, ножички, какими вспарывал лягушек, накопитель-потрошитель. Этта впоследствии привело его в прозекторскую. А до того, как стал полноценным специалистом по разделке трупов, накопил свидетельств обо мне, лягушке-царевне с дрыгающими лапками, и воспользовался ими на все сто, чего вы уже не застали. Но начало моего изгнанья как такового с вас пошло. Хуже нет злыдней, чем родные. Никакие чужие так не насолят. Даже апельсины и лимоны, каких в нашей семье не видывали, не примирили вас с Робертом. Наоборот, в тубдиспансере война разгорелась с новой силой, когда застукали мою истому с ним в туалете, куда папаша направился, не имея терпенья дожидаться в палате пропавшую дочь. Дрянь, уродка, проститутка. Набор типа косметического, действующий не так на старенького, как на новенького. Бледный Роберт пытался вступиться, но был задавлен безотказным: а ты, пархатый жид, молчи. Последовало бегство оскорбленного мальчика, и все между нами порвалось.