Восточные сюжеты - Чингиз Гасан оглы Гусейнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но бывает и по-другому, когда взмыленный конь еле-еле на ногах стоит, сердце вот-вот выскочит из груди. «Нет, что ни говорите, а обидно: желаний много, а силы уже не те!..» Хасай стоит перед большим зеркалом на стене, в резной раме оно, с золочеными фигурками, уцелело с бекских времен и привезено сюда недавно из отчего дома, и смотрит на свое отражение, сокрушается, что непомерно потолстел — до пупа и не доберешься, — заплыл. Попадет в гости к Аге, где шафранно-золотой плов, приготовленный искусной мастерицей, женой Аги, или к Гейбату, где осетрина на вертеле, попробуй удержись!.. «Раз уж пришли, пусть насладится плоть!» И с усердием наваливается и на плов, и на эту самую осетрину, и на люля-кебаб, завернутый в нежный лаваш и такой сочный, что не успеешь взять в рот, как надо брать новый, потому что прежний уже растаял. «А что в этом дурного? Кто устоит? Француз? Американец? Видал я их!» Хасай группу сенаторов принимал из Америки, люля-кебабом их угощал; ему перевели: «Мы такого чуда еще не пробовали! Самое яркое впечатление из нашей поездки!» Да, годы уже не те!.. А недавно вдруг — что это за шишка в боку?! И страх пробежал по лицу. И болит немножко, когда надавишь. Но страх появился и ушел. Рена однажды видела — взял Хасай ее настольное зеркало, встал так, чтобы макушку разглядеть, и такая печаль (ну просто ребенок!) на лице!.. К седине, которая красила Хасая, оттеняла его смуглость, придавала облику благородство, изысканность, стала прибавляться (вот горе-то!) лысина, а это уже ни к чему; и она катастрофически росла; только недавно, он смотрел, была с пятак, а вот уже с розетку для варенья, с блюдечко. «Какая досада!»
На Хасае туго облегающая светлая батистовая рубашка с жестким, накрахмаленным воротником, который впился в шею, потом останется от него розовый след; Мамишу очень хотелось да никак не удавалось встать и подойди к дяде, сорвать-отстегнуть верхнюю пуговицу, чтобы воротник не жал. Будь они с дядей одни, Мамиш встал бы, подошел бы, как тогда у Аги, вскоре после приезда Мамиша. Они были одни, дяди и Мамиш с Гюльбалой, да еще ребята из бригады; Хасай его обнял: «Красавец мой!» И уколол: «Ну что у тебя общего с Кязымом? Ты — наш, наша плоть! Тукезбан хоть и Кочевница, но осуждать ее не стану, такого богатыря нашему роду дала!.. Всем, всем свадьбы сыграю!.. Всех на ноги подниму!..»
Мамиш сидит; никто, видите ли, не замечает, что воротник врезался, а Мамиш, ай да молодец, всех опередил!.. Вот-вот затрещит на Хасае рубашка — от силы, от слов, от гордости, которая распирала:
— Если бы встал из могилы мой отец-амбал, который всю жизнь таскал чужие грузы, носил полные ящики, хурджины, мешки, разгружал корабли, ни разу вдосталь не отоспался, и не насытился, если бы…
— да вот же он, отец твой, смотри — вошел!
— где?!
— Не видишь разве? вот же он!
«Салам-алейкум!» — говорит. Усы торчком, лицо щетиной обросло. Папаху пыльную, мохнатую, с мельницы, что ли, на хрустальную вазу надел. «Ой!» — скинул спинную подушку носильщика, а там, на спине, где подушка была, большое черное пятно от пота, чарыками на ковер ступает — отваливаются, остаются на ворсе комья грязи. Хасай побледнел.
«Сбегай на кладбище!» — успевает шепнуть Аге.
«Зря посылаешь, — отец ему, — нет там моей могилы, вот же я, пришел». Все видят деда, но не узнают. Только Хасай отца узнал, помнил ведь, а братья его, те маленькие были… А вот как Мамиш узнал, это загадка! «Ну, что вы тут без меня?! — спрашивает грозно. — Заврались, расхвастались? Покажи-ка мне лживую свою морду, посмотрю, как ты лихо на коне скачешь, кости мои топчешь, имя мое на выгоду себе склоняешь!..»
— не встанет и не войдет, валяй бахвалься!
— уфф, отлегло!..
— Если бы хоть одним глазом увидел, как высоко вознесся его сын Хасай, решил бы наверняка, что это всего лишь сон! Спасибо нашему веку! Да и как поверить? Когда мой покойный отец в свои неполные сорок лет ушел из жизни, кем я был? Подростком лет тринадцати! И все заботы о семье пали на мои плечи. Аге было десять, Тукезбан восемь, Гейбату и того меньше, а у Теймура только-только зубки прорезались. Стал я кондуктором-билетером, вы знаете. На нашей улице проложили трамвайную линию, и новенький красный трамвай проходил мимо наших окон. Изменили и облик улицы, и ее название, и всех нас вывели в светлую жизнь в этом новом мире! Да, обыкновенный кондуктор! Знали бы вы, как сегодня я горжусь этим! Нет, вам этого не понять! И не спорьте! А когда приходится писать автобиографию, а я это делаю нередко — поездки, то да се, всякие передвижки, представления, — то четко, так, чтобы все, кто читает, обратили внимание, вывожу и еле удерживаюсь, чтоб не подчеркнуть: в таком-то году я, сын амбала, работал кондуктором в трамвае, а в таком-то — водителем!.. Если бы можно было красным карандашом, под линейку, подчеркнул бы, да неловко!.. Часто говорил, скажу и теперь: именно трамвай стремительно вытолкнул вперед вашего Хасая, уютный, быстрый, полный света и тепла, звонкий трамвай! Сначала кондуктор, потом водитель, курсы, общественная работа, снова курсы, профсоюзы, то да се, война и так далее! И, как говорят братья, за которых умру и не пикну, острый нож в дурной глаз, и да не сглазить аксакала нашего рода Хасая!
Год, месяц и даже день рождения каждого из Бахтияровых знает лишь Тукезбан; у нее специально заведена была простая ученическая тетрадь, которую, уезжая из Ашхабада, взял с собой Мамиш, вернее, она каким-то образом оказалась у него в чемодане и выплыла наружу в Баку. И Мамиш рад ей, хранит на память.
В голодную зиму шестнадцатого года амбал Гюльбала-киши спас от гибели бекскую дочь Мелек. У нее никого не оставалось, весь род вымер, только угловой дом, да и тот почти развалился. Родичи Гюльбалы всей апшеронской деревней служили беку, и Гюльбала, переехав в город и став амбалом, продолжал по обычаю гнуть шею перед бекским родом. Но деревня еще раньше, чем бек, обнищала, и Гюльбала в последние годы, пытаясь отдалить от бека голодную смерть, по просьбе старика сбывал одну за другой фамильные ценности, перламутровый поднос или герб с изумрудом на полумесяце и бриллиантом на