Пленница кукольного дома - Надежда Зорина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оторвала от связки один банан, покрутила его в руке, положила на скамейку рядом с остальными.
— Ешь, ешь! — воскликнула мама. — Я пока покурю. Что-то у меня голова разболелась.
Я снова взяла банан, почистила и стала есть. Как год назад, на скамейке у нас во дворе, мороженое, не чувствуя вкуса. Мама курила, я жевала банан — мы обе молчали.
С тех пор прошел месяц. Я теперь два раза в неделю езжу к маме в больницу. Тайком от всех, даже от Димки. Вместе с ним, а иногда и с папой, мы приезжаем только по воскресеньям. Я не предупреждала маму, что прихожу к ней тайно, но она как-то сама поняла и ни разу меня не выдала. Воскресные поездки я не люблю: в воскресенье мама — не мама, а самая настоящая сумасшедшая, именно такая, как говорил отец про нее на кухне дяде Толе. Папу она не узнает, а нас с Димкой как будто с трудом, на вопросы отвечает односложно и ни о чем не рассказывает.
Совсем другое дело наши с мамой тайные встречи. Мы ходим по больничному парку и разговариваем. Или сидим на ее любимой скамейке. Раньше мы очень мало общались: у нас с Димкой была бабушка, которой мы все рассказывали, а у нее был папа.
Я ее совсем не знала. Не знала, что голос мамы, такой обволакивающе мягкий, внезапно, за какую-то долю секунды, может измениться и превратиться в исступленно больной визг, а еще через секунду поплыть, заторможенно растягиваясь, как звук в магнитофоне, если пленку зажевало.
Я не знала, что мама трижды пыталась покончить с собой. И что трижды спасал ее папа. Я ничего этого не знала. Потому что, пока жива была бабушка, нас с Димкой ограждали от всего, что могло «пагубно сказаться» на нашей «неокрепшей психике». Это мама мне объяснила. Но бабушка умерла, и ограждать стало некому. И вот теперь я, почти беспрепятственно, могу приезжать в больницу и общаться с мамой.
И все же мне приходится как-то объяснять свои отлучки из дома два раза в неделю. Вот я и придумала, что будто бы записалась в спортивную секцию по баскетболу. Я терпеть не могу баскетбол, да и вообще все игры с мячом. Не знаю, почему придумала именно про баскетбол? Наверное, потому что у нас в эту секцию полкласса записано — угораздило меня оказаться в таком баскетбольном классе.
Против секции никто возражать не стал: Димка давно хотел, чтобы я занялась каким-нибудь спортом, а отцу нет никакого дела, куда я хожу и зачем. Может быть, когда-нибудь откроется, что ни в какой баскетбол я не играю, но тогда я и буду думать, что делать дальше. А пока срабатывает. И угрызения совести, что я обманываю Димку, меня уже не мучают, мне очень нужны разговоры с мамой именно наедине, а одну он меня никогда бы в больницу не отпустил. Маме тоже они нужны, не меньше, чем мне. Она сама говорила. Мама думает, что из всей нашей семьи только я не считаю ее сумасшедшей, и потому ей со мной легко. Мне тоже с ней легко. Легче даже, чем с Димкой. Легче, чем с самой собой.
О моих посещениях знает, кроме нас с мамой, еще один человек — дядя Толя (не понимаю, зачем я его так перед мамой оговорила!). Он договорился, чтобы маму всегда выпускали со мной в парк. Я думаю, дядя Толя понимает, как нам нужно бывать вместе, радуется, что я приезжаю, и не выдает нас папе.
Больница находится за городом. Ехать далеко: сначала минут сорок на троллейбусе, потом еще на маршрутке. Но и спорткомплекс «Юность», где я якобы отрабатываю приемы забрасывания мяча в кольцо, тоже не близко, и тренировка, я узнавала, длится два часа, так что по времени все выходит. Я приезжаю, захожу за мамой, и мы идем в парк. Обычно первые десять минут мама напряжена, странно на меня смотрит, отводит глаза, может внезапно схватить за руку и притянуть к себе, может, наоборот, оттолкнуть, словно не понимает или не верит, что это я. Каждый раз я пугаюсь, что сегодня она меня не узнает совсем, так до конца свидания и не поймет, что рядом я, ее Дина. И замкнется навсегда в скорлупе своей болезни, отвернется и будет цедить слова, словно через силу, отвечать односложно: да, нет, спасибо, хорошо. Я знаю, что однажды так и произойдет, и произойдет очень скоро. Мама не понимает одной вещи: я тоже считаю ее сумасшедшей. Как папа, как Димка, как ее врач и друг отца дядя Толя. Я знаю, что очень скоро она останется совсем одна. Без меня, без наших прогулок, без наших разговоров. И потому спешу.
Может, сказать дома, что занятия в секции теперь три раза в неделю?
Я спешу наговориться, наобщаться с ней. Спешу дать ей возможность высказать все, что ей так необходимо высказать.
Я очень тороплюсь узнать ее как можно лучше. Я с жадностью впитываю ее воспоминания. Живу ее переживаниями. Боюсь ее страхами. Болею ее болью. Мама ошиблась: я знаю, что она сумасшедшая. И знаю, что очень скоро наступит день, когда она меня не узнает. Скоро, очень скоро все, что останется у меня от нее, — это память. И я хочу навсегда запомнить голос, движения, тепло ее дыхания, ее запах и ее боль.
Мы разговариваем. Нет, не так. Сначала мы разговариваем (после того, как пройдут страшные немые десять минут ее скованности), а потом говорит она, а я слушаю. Слушаю, стараясь не пропустить ни одного звука.
Больше всего ее интересует смерть. Больше всего она рассказывает мне именно о ней. Я слушаю, прикрыв глаза, чтобы ничто не отвлекало, придвинувшись к маме вплотную, ловя каждую интонацию, чтобы ничего не пропало. Да я и не слушаю, я ее рассказы проживаю.
Теперь я знаю о смерти все — я трижды умирала. Я прожила три смерти. И не умерла — каждый раз меня успевал спасти мой муж.
Первый раз это произошло вскоре после рождения моего первого ребенка, Димы. Не очень помню, что явилось толчком, но причина всегда была одна и та же: я хотела умереть. Вода была умиротворяюще теплой, и мне захотелось в ней раствориться. Но предстояла очень сложная и неприятная процедура, я боялась ее и оттягивала момент. Я представляла, как острое железо войдет в мои вены, я, наверное, услышу звук, когда они прорежутся, — и это будет не звон лопнувшей струны, а мокрое хлюпанье, как когда режут сырую говяжью печень. И будет очень больно.
Вода манила раствориться. Лезвие, лежащее на краю ванны, пугало. Я хотела раствориться, хотела умереть, но оттягивала момент. Хотела, боялась, хотела. И наконец решилась.
Все оказалось так, как я представляла, только с правой рукой было труднее справиться. Боль быстро прошла, и мне стало хорошо…
Он спас меня. Зачем он меня спас? Еще немного — и все бы закончилось, но он меня спас. Выломал дверь, вытащил из блаженного забытья. Голова моя ударилась о край ванны, я до сих пор ощущаю ту боль в затылке, разбившую блаженство, выкравшую меня у смерти…
Мама протягивает мне руки. Она хочет, чтобы я потрогала длинные розовые полоски на ее запястьях. Странно, у нее точно такие же шрамы, как у меня. Откуда они у нее? Неужели она тоже… Да нет, это я тоже… Нет, я просто слушала ее рассказ.
Я трогаю гладкие твердые отметины смерти на маминых руках. Раньше, при жизни с бабушкой, я никогда их не замечала. Украдкой трогаю свои запястья и удивляюсь, что там ничего нет, а ведь только что было.
— Он спас меня в тот раз, Диночка. Он всегда меня спасал.
Да, я знаю, он всегда спасал. И тогда, когда произошла та история с таблетками, тоже успел вовремя. Прошло четыре года после первой несостоявшейся смерти, и я предприняла новую попытку. Я подумала, что с таблетками будет надежней, но вышло ужасно.
Таблеток нашлось всего десять, и я боялась, что их не хватит. Мне бы хватило, как потом оказалось, если бы он не пришел домой раньше. А все так удачно складывалось: мама с детьми уехала в дом отдыха, у Бориса был Ученый совет.
Он не пошел на Ученый совет, он взял такси и примчался домой. Он второй раз вытащил меня из смерти, проведя через новый круг ада. Он в меня тогда столько воды влил с марганцовкой до приезда «Скорой», чтобы вызвать рвоту… Голова моя болтается из стороны в сторону, мокрая подушка, скомканное полотенце на полу. Белое его лицо и мое серое, страшное. Я видела свое лицо, но не сверху, я ведь так и не успела умереть, а как будто со стороны, как будто на него смотрел посторонний.
С тех пор у меня болит желудок, я не могу есть кислые фрукты, и меня часто тошнит.
Меня и сейчас тошнит. Отбежать, что ли, подальше, к тем кустам? Боюсь, мама испугается. Посижу немного, подышу глубоко-глубоко, может, пройдет…
— Еда здесь совершенно не подходит моему желудку, — продолжает мама. — Ты не могла бы, Диночка, в следующий раз, когда придешь, принести таблетки? Я тебе потом объясню какие. Я говорила им, что у меня больной желудок и мне нужно… церукал! Обычный церукал! А они не дают.
— Я принесу, обязательно.
— Принеси.
Некоторое время мама сидит молча, задумчиво смотрит куда-то вдаль. Я знаю, что сейчас произойдет: мы с ней попытаемся умереть в третий раз.