Мост - Манфред Грегор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бернгард всхлипнул:
— Хорошо, хорошо, Эрнст! — И начал плакать горько, уныло.
Должно быть, его здорово разобрало. Форст, Мутц, Борхарт, Хорбер и Хагер смущенно стояли вокруг. Но Шольтен рассвирепел:
— Сейчас же прекрати хныкать, или так двину — мокрое место останется!
Но Зиги плакал, а Шольтен не тронул его. Он передернул плечами, ушел на противоположный край моста и сел за пулемет. Он тренировался. Вставлял ленту, вращал ствол, вытаскивал ленту и смотрел поверх прицела. Потом вернулся за автоматом и прислонил его к парапету.
— Эй, вы, убирайтесь отсюда, — сказал он, — уносите ноги, сопляки! Я и без вас управлюсь!
— Но не без меня! — буркнул Хорбер и встал рядом с Шольтеном. Плечом к плечу.
Один за другим поднимались остальные и становились рядом, пока Зиги Бернгард не остался один. Он сидел на корточках на восточной стороне моста, хлюпал носом и ждал.
Дождь усилился. С неба лило и лило без конца. Плащ-палатки и маскировочные куртки уже давно набухли. Теперь материя всасывала воду, и все семеро до костей промокли. С касок вода стекала на плечи и впитывалась в ткань.
Шольтен стянул плащ, дал Хорберу в руки один конец, а другой стал выкручивать. Целые потоки мутной желто-зеленой воды потекли на мостовую.
— Ну что за свинство, черт подери!
Но вот, наконец, что-то нарушило это нудное, изнурительное ожидание. Какой-то штатский с восточной стороны поднялся на мост и подошел к ним.
— Что вы тут делаете? — Он как-то странно пришепетывал. — Расходитесь по домам, не заваривайте здесь кашу. Война все равно проиграна.
Шольтен сообразил, почему этот штатский шепелявит. У него нет зубов. Наверно, потерял вставную челюсть или оставил ее дома, чтобы не посеять под конец войны. Новую челюсть достать не так-то просто.
Шольтен и Хорбер спокойно дали этому типу выговориться. На какой-то миг черноволосый Шольтен даже посочувствовал ему: «До чего же он ничтожен по сравнению со мной, до чего же ничтожен!» И вдруг ни с того ни с сего в нем вспыхнула ярость.
— Мост будем оборонять, приказ генерала!
Хорбер с удивлением взглянул на товарища — тот говорил, как взрослый, хладнокровно и резко. И тут до него дошло. Шольтен говорил в точности, как генерал. Он подражал ему, но от этого становилось как-то не по себе. Шольтен закричал. Юношеский высокий голос, который казался всегда таким ровным и бесстрастным, сорвался.
— Что вам здесь нужно? Прячьтесь скорее в свое убежище! Живо!
Штатский смотрел на них, не понимая. В глазах его был ужас. Потом он зашагал, прошел пять, десять метров и вдруг помчался, словно его травили собаками, и исчез.
Семеро подавленно молчали.
И тут Хорбер рассмеялся, он прямо давился со смеху, хватался за живот.
— Видели? — заливался он. — Ускакал, как кенгуру!
Но смех был какой-то ненастоящий. Все почувствовали это, а Шольтен сказал:
— Не подавись!
Бернгард уже не плакал. Первым заметил это Хагер, он сказал Борхарту, тот — Форсту, и, наконец, новость дошла до Шольтена.
Тот не спеша направился к маленькому Зиги, похлопал его по плечу:
— Успокоился, малыш? Все не так уж страшно.
Тут кому-то понадобилось узнать, который час.
Только у Хорбера и Мутца были часы, но они стояли, ведь часы надо заводить, если хочешь, чтобы они шли. Об этом оба как-то забыли. Часы на ближайшей церкви показывали десять. Десять часов утра, в том, конечно, случае, если часы идут.
— Завтрак, — объявил Хорбер и снова принялся за колбасу.
Дождь был уже не такой сильный, на западе стало проясняться. Все вдруг почувствовали голод и вспомнили о неприкосновенном запасе. Но только они вошли во вкус, как послышался гул самолетов. Любому бывалому солдату такого предупреждения было бы достаточно, но семеро продолжали ковыряться в своих банках.
И вдруг над головой разверзлось небо.
Мутц первым увидел самолеты.
Он сидел на своей каске, выковыривал пальцем мясо из банки и упорно грыз сухарь. Сухарь не поддавался, он был как каменный.
Но тут Мутц увидел самолеты. Два двухфюзеляжных самолета. Должно быть, «лайтнинги». Они прошли высоко над мостом.
Мутц проводил их взглядом и продолжал есть. Через минуту шум моторов превратился в оглушающий адский рев.
Как молния пронеслись самолеты над мостом, в воздухе раздался короткий свист, затем страшный вой, рев, и с неба что-то упало, какие-то штуковины, похожие на продолговатые коробки.
Падали они наклонно прямо на мост, одна, вторая, третья, а, четвертая ушла за парапет.
Коробки подпрыгнули на метр или полтора в воздух, затем раздался треск — и тишина. Шум моторов заглох, исчез. Глухие раскаты замирали вдали.
Шольтен лежал ничком на каменных плитах.
Он с ходу бросился плашмя так, что расшиб колени. Вспомнился Шаубек («Лечь, вста-ать, бегом! Лечь, вста-ать, бегом! Лечь, вста-а-ать, бегом!»).
Постепенно все поднялись. Ужас охватил их. И когда, сбившись в кучу, бледные как полотно, они взглянули друг на друга, одна и та же мысль пронзила всех — нет Зиги Бернгарда.
Зиги Бернгард и его книги
— Просто не знаю, что еще предпринять, господин учитель, у мальчика только книги в голове!
Маленькая изможденная женщина потеряла терпение. Она уже не в силах молчать, должна же она хоть раз излить душу. С парнем надо что-то делать. Так продолжаться не может. Он послушен, воспитан, не делает глупостей, но это какой-то странный ребенок. А маленькой женщине с усталыми, натруженными руками хотелось, чтобы сын у нее был, как у людей. Ей хотелось, чтобы он стал дельным человеком. Для этого она отказывала себе во всем, всю жизнь тянула лямку, все эти годы. В конце концов, она, получив табель, где рядом с тройками по немецкому, истории и английскому стояли сплошные двойки, решилась пойти к учителю Штерну. По поведению у Зиги было «отлично», а по прилежанию — «неудовлетворительно».
«Этот ученик, будь он немного прилежнее, мог бы при своих способностях учиться гораздо лучше. Во время занятий он часто бывает рассеян и невнимателен». Подпись: «Штерн, классный наставник».
Это тоже стояло в табеле.
— Скажите, фрау Бернгард, что читает Зиги?
— Да, можно сказать, читает все подряд, господин учитель. — И она была права.
Чего она только не испробовала! Откладывала по пфеннигу и на собранные деньги купила ему «Конструктор». Но в его руках тонкое лезвие лобзика сломалось после первой же попытки выпилить что-то. («Не лежит у меня душа ко всему этому!») С великой неохотой вставал он к верстаку в подвале. И если хоть немного занимался физическим трудом, то лишь для того, чтобы не огорчать мать. Как-то раз к нему зашел Мутц, встал к столярному станку и через два часа без всякого напряжения соорудил ту самую модель корабля, над которой безуспешно трудился Зиги. Когда пришла мать и стала восхищаться моделью, Зиги бросил страдальческий взгляд на друга и молча вышел из подвала.
— Итак, рыцарь Курциус бросился в пропасть потому…
Учитель Штерн вопросительно смотрел на класс: восемь девочек и семь мальчиков.
— Скажи нам, Бернгард, что побудило рыцаря Курциуса броситься в пропасть?
Бернгард встал и, глядя на учителя своими большими темными глазами, сказал:
— Он был герой, господин профессор!
И продолжал стоять, но не сказал больше ничего. Хотя во взгляде его было все, что он хотел сказать: «Он был такой парень, этот Курциус, он не знал, что такое страх. Ну, кто из нашего класса решился бы броситься в пропасть?»
Он представил себе своих товарищей. Мутц? Ну, нет. Хорбер — тоже нет, конечно, нет. Хагер? Тоже нет, и Борхарт отпадает. Форст? Возможно. А вот Шольтен? Да, этот сможет.
— Бернгард, может быть, ты уже выспался и скажешь нам все-таки, что побудило рыцаря Курциуса прыгнуть в пропасть?
В голосе учителя слышался укор. Но Бернгард уставился на него широко раскрытыми глазами, и тот подумал: «Хоть бы он не смотрел на меня так». И тут кто-то сзади весьма чувствительно пнул Зиги ногой. Тьфу, черт, как больно! Но зато он вернулся к действительности и совсем ясно услышал подсказку: «Жертва».
— Это была жертва, — сказал он, — жертва, господин учитель.
Учитель рассмеялся.
— Садитесь, Бернгард. Спасибо, Шольтен, я тоже вас слышал.
Вот так и учился Бернгард. Он хорошо знал, что это такое, когда добровольно бросаются в пропасть. Это так величественно, что он не мог выразить словами. А Шольтен мог, и другие, как ни странно, тоже могли. И все же Зиги разбирался в этом лучше всех. Ну что они понимают в героизме, Шольтен, Мутц, Форст, Борхарт? Ни черта они не понимают! А он понимает, потому что живет среди истинных героев, только сам он трус.
Они ему этого не говорили. Шестнадцатилетние бывают бесцеремонными, грубыми, беспощадными. Многие зубрилы чувствовали это на себе. Но к нему, к Зиги, ребята относились очень снисходительно. А он думал: «Это потому, что я трус, они снисходительны из жалости».