Маленький памятник эпохе прозы - Екатерина Александровна Шпиллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама внимательно наблюдала за тем, что мы с папой вытворяем. Иногда, когда я потихоньку тренировалась перед зеркалом, то ловила на себе её взгляд. Подозреваю, что у них с папой произошел какой-то разговор, и он втолковал маме, что мы задумали, зачем и для чего. Больше эту тему мы с ней не обсуждали, папа решил, что не стоит лишний раз огорчать маму – она слишком хорошо относится к миру и не согласится с тем, что от людей надо защищаться и прятаться.
– Она у нас идеалистка! – говорил папа, а в голосе нежность. Эх, папуля! Можно подумать, что ты – нет. Просто идеализм бывает разный: бывает открытый и доверчивый, а может быть битый, многоопытный и осторожный.
Однажды, когда папы не было рядом, мама сказала:
– Только не надейся, что хоть когда-нибудь у тебя получится одурачить меня своей бесстрастной мордочкой. Не трать силы на притворство, – и ласково потрепала меня по затылку.
А я и не пыталась её обманывать.
Пришло время, и в неполные тринадцать лет я научилась приказывать Демону «включаться». Это случилось, когда окончательно стало ясно, что мой дар исчез. Как и не было ничего. Уходил он, не торопясь, не сразу, будто размышляя, уйти или остаться.
Сначала пропала щекотка. Я удивилась, но особенного значения не придала, настроение у меня из-за этого не испортилось, лишь возникло ощущение, будто чего-то не хватает. Будто я забыла надеть пальто и пошла под дождь и снег без верхней одежды, как дура.
Но произошло ужасное событие. Я принялась сочинять стихотворение. Как обычно, на ум сама пришла первая строчка, я схватила ручку, открыла блокнот… и поняла, что ничего не происходит. Пустота. Тишина. После единственной строки не придумалось больше ни слова.
Как передать те чувства?
Понимание, что хочу выразить, какая мысль мучительно бьётся в мозгу, ища выхода и выражения, но слова, образы, метафоры будто разбежались и попрятались, вместо того, чтобы, как прежде, непринуждённо литься ручейком из головы, в которую будто вмонтирован Кастальский родник. Впервые в жизни начался суетливый поиск слов, мучительный их подбор, я «лезла за ними в карман», бесконечно бормоча первую строку, чтобы не забыть, не забыть…
Прошиб пот, стало страшно. Кошмар длился несколько минут. Потом с трудом что-то начало вытанцовываться, слова повылезали из укрытий, рифма получалась, размер соблюдался, мысль выразить удалось. Но кайфа не было! Какой там кайф – я ужасно расстроилась. Что со мной? Может, случайность, один раз и больше никогда не повторится? Или я нездорова?
Надежда оказалась напрасной. Я могла сочинять стихи, но они изменились, стали другими. Ведь теперь они рождались иначе – не сами собой в такт моему дыханию, а в вязком поиске слов и образов, тяжком подборе синонимов и метафор.
И краски мира вокруг померкли, из гуашевого он превратился в акварель оттенка сепии. Акварель и сепия – это красиво, конечно, но не сравнить с яркостью того, что было прежде. День ото дня становилось хуже. Мир больше не звучал мелодиями и не искрился красками, он становился похож на то изображение, которое выдаёт тысячу раз заезженная плёнка на видеокассете: слабый цвет, который то есть, то пропадает.
Пока никто не знал, что я больше не могу творить с радостью и получая удовольствие от процесса – не призналась никому, даже папе.
– С тобой всё в порядке? – спросил он, прочитав пару моих сочинений.
– А что? – захлопала глазками я.
Папа читал последнее, записанное в блокнот. Блокнот в синем клеёнчатом переплёте всегда лежал на моём письменном столе в свободном доступе. В любой момент родители могли войти ко мне и, не спрашивая разрешения, взять его. Так повелось. Однажды, будучи ещё дошкольницей, я обиделась на маму, когда она спросила, можно ли ей посмотреть мою тетрадку с рисунками и записями.
– Зачем ты спрашиваешь? – возмутилась я. – Маме и папе всегда можно.
– Спасибо! Ну, это пока ты так говоришь. А вот когда подрастёшь…
– Так будет всегда! – отрезала я. – Вам можно видеть всё, что у меня есть.
Видимо, родители поняли то разрешение буквально, всерьёз восприняв слово «всегда», решительно произнесённое семилетней девочкой. Уже в третьем классе мне перестала нравиться родительская бесцеремонность, но я боялась их обидеть, запретив приходить в мою комнату и смотреть тетради или блокноты. И что с этим поделать? Хотя я ничего и не скрывала от них, не прятала (нечего было прятать), но с некоторых пор мне от чрезмерной своей открытости становилось не по себе.
Если честно, в возникшей ситуации больше всего мне не нравилась сама я. На себя злилась, себя ругала. В голову шипящей змеёй заползло слово «предательство» – всего лишь за мысли о том, что меня не устраивает такое положение вещей. Значит, я предаю любимых моих людей недоверием?
Придя в мою маленькую комнату, где помещались письменный стол, кровать и небольшой шкафчик с моей одеждой (я обожала свою «обитель», мою детскую, главное убежище и хранилище всех самых сокровенных тайн!), папа, как обычно, взял блокнот, присел на кровать и погрузился в чтение.
– Тебя что-то беспокоит?
Стихи стали другими, он это видел, понимал. Исчезло лёгкое дыхание, сменившись тяжёлым хрипом. Дар уходил, отступал. Не так уж быстро, неспешно, иногда вдруг на короткое время делая шажок назад, будто возвращаясь, но потом опять ускользал. И к тринадцати годам всё было кончено.
Разумеется, я заранее попыталась подготовить родителей к неизбежному. Честно говоря, мне даже трудно понять, из-за чего переживалось больше: из-за своей потери или страха огорчить маму и папу, которые всегда по-детски радовались каждому моему творению. Нет, они не были тщеславны, и дедуля напрасно боялся за меня, немножко подозревая родителей в честолюбии за мой счёт. Мама и папа никогда сознательно не допустили бы ничего вредного и опасного для меня. Они пребывали в радости от того, что их дочери от рождения дарованы талант и удовольствие от него и прекрасное дело. Навсегда. Ибо куда ж оно денется-то?
Странно, что многие и многие, даже читающие и образованные, часто не знают о судьбах вундеркиндов или не хотят об этом думать, надеясь, что именно их детей минует чаша сия. А часто