Записки советского интеллектуала - Михаил Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро с максимальной внезапностью объявил сотрудникам, чтобы собирались немедленно ехать в хранилище. Конечно, воспринято это было без восторга. И пока Вилена облачалась в свое роскошное цигейковое манто, Смирнова исчезла — тихо, как мышка. Но в окно я увидел, что она поспешно (хотя отнюдь не бегом, соблюдая достоинство) пересекает двор. Куда и зачем спешит, было ясно. Нагнав ее на чугунной винтовой лестнице, как раз у двери массового отдела, где стоял телефон, я тем самым помешал предупредить о нашей поездке Медведева или Засурцева. Смирнова, конечно, сказала, что шла сюда принять лекарство от вдруг разыгравшейся головной боли, для вящей убедительности тут же вынула из сумочки и проглотила таблетку, как будто этого нельзя было сделать вне массового отдела. Может быть, у нее еще была слабая надежда, что человека, у которого так болит голова, не заставят ехать в хранилище, но, думаю, Смирнова уже поняла, что спектакль пойдет совсем не так, как было задумано.
В подвале мы — все вчетвером — «обнаружили» ящики (каждый в меру своих способностей натурально разыграл удивление) и составили о «находке» подробнейший акт.
Не прошло и получаса, как мы вернулись в музей, когда раздался телефонный звонок. Разъяренный Засурцев кричал что-то нечленораздельное, почти матерное. В самом деле, только подумать — какой удар пропал даром!
Позднее выяснилось, что они с Медведевым поторопились составить и даже уже отправили в Президиум Академии наук письмо о том, что они нашли в хранилище музея спорные коллекции. Интересно, как это письмо встретилось там с нашим актом. Впрочем, в те времена бывало и не такое.
Узнал я, и какая плата была обещана Смирновой: зачисление в аспирантуру института.
Что тут сказать? Конечно, мне повезло: как говорится, вышел из окружения. Но, признаться, приятно и то, что Смирнова не смогла воспользоваться плодами своего предательства — так и не стала кандидатом.
* * *Пока я писал этот рассказ, не стало Петра Засурцева. И мне грустно, несмотря на то, что здесь о нем написано. Все-таки мы вместе начинали тогда, в 37-м, у Арциховского. «На 62-м году жизни…» — сказано в траурном плакате[146].
Мозжинка, январь — март, 1974 г.
Оттепель[147]
Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный зрак.
Державин[148]Название это не оригинальное, зато очень точное. Читателю, конечно, известно, что не я его придумал. Но не все, пожалуй, знают, что и Эренбург имел предшественника. Как-то, вскоре после выхода его книги, собрались в Переделкине у Чуковских. Юлиан Григорьевич Оксман среди общей беседы попросил внимания и прочел по маленькой карточке отрывок из чьего-то письма, написанного в 1855 году, вскоре после смерти Николая I. Автор писал из Петербурга в провинцию о том чувстве облегчения, которое вызвал «уход» императора, о различных «послаблениях» и закончил такой фразой: «Федор Иванович Тютчев называет это оттепелью»[149]. Возможно, я неточно цитирую услышанное, но теперь, увы, нет уже никого из присутствовавших. Если представить себе то напряжение, в котором жила Россия после падения Севастополя, крушение всей внешней и внутренней политики, то, что называют революционной ситуацией, и упорные слухи о самоубийстве царя, не угасшие даже спустя полвека, станет понятным состояние умов и ощущение передовой интеллигенцией оттепели.
Ситуация 1953-го, как вы прочли только что, была тоже чрезвычайно напряженной, и ожидали еще ее усугубления. Однако сообщение по радио о тяжелой болезни, а потом — о смерти Самого (как говорили тогда) ошеломило всех и огорчило чрезвычайно.
Как это объяснить? Думается, главным образом действием пропаганды, которая вот уже лет тридцать на каждом шагу тысячи раз повторяла, что Он гениален, добр, прозорлив, заботится денно и нощно о каждом из нас. А если есть какие-то ошибки, неточности, вообще какие-то теневые стороны, то это прежде всего — козни внешних и внутренних врагов, а если не так (что допускалось в редчайших случаях), то неповоротливость аппарата, проступки, о которых Сталин не знал, иначе бы все было «о’кей». И вот увидите, так и бывает, как только у него доходят за многими более важными заботами до этого руки. Интеллигенция все реже иронизировала по поводу твердолобости и обскурантизма пропаганды отчасти потому, что за такую иронию уже многие заплатили дорогой ценой, отчасти же потому, что пропаганда действовала и на прежних насмешников. Такова оглупляющая, всеподавляющая сила воинствующего, самодовольного невежества и тупоумия, бесконечных повторений одного и того же. Он был мудрый отец, а мы — несмышленые дети.
И вот его не стало. Как будем жить без него? Страх и горе — вот что почувствовали если не все, то очень многие. Отсюда и поведение напуганного стада, оставшегося без пастуха. Эта известная уже давка и прочее. Мне помнились еще «пять ночей и дней» после смерти Ленина. Но теперь проявления «всенародного горя» были гораздо более резкими, чтобы не сказать — демонстративными: все понимали к тому же, что «недреманное око» живет и видит каждого из нас, в каждого готово вонзить свои когти.
Помнится, мы услышали, что Сталин умер рано утром (что свершилось это два дня назад — об этом не сказали). Уходя на работу, зашел к маме.
— Что же теперь с нами будет, Миша?
— Трудно сказать, мама. Возможно, те, кто готовили все эти гадости за спиной Сталина, теперь не посмеют их выполнить на собственный страх.
Не знаю, что здесь доминировало. Возможно, просто желание как-то успокоить маму. Я был не то чтобы удивлен, но как-то все же озадачен, когда так и случилось. Мог ли я подумать, что разговариваю с мамой последний раз?
В музее, конечно, никто не работал. Сговаривались пойти в Колонный зал, но спуск от площади Дзержинского был наглухо закрыт плотно поставленными одна к другой военными машинами. Предводительствуемые зав. спецотделом музея Лысенко, мы попытались перелезть через кузов машины, но были остановлены окриком и покорно вернулись в свое здание, продемонстрировав все же желание почтить Его. Мы не знали тогда, что творилось там, за кордоном…
И только во втором часу ночи мы нашли маму в Первой градской. Больница переполнена жертвами давки. Мы с Костей и Ниной стоим у изголовья мамы на сцене огромного зрительного зала, который сейчас весь уставлен койками. Мама без сознания, дышит очень часто. Инсульт. Мы вышли из этой палаты, но я вернулся, чтобы поцеловать маму. Кажется, и сейчас ощущаю, как горяч ее лоб, наверное, температура выше сорока…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});