К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если бы эта столица находилась в руках настоящего мужчины!
…На арену истории, как это принято произносить в таких случаях, вступали самураи».
Над Киото, над средоточием поражающих воображение буддийских храмов, над гладью реки с плавным передвижением будто сошедших с древних гравюр, накрытых кровлями лодок, над лепящимися в голубой дымке живописными черепичными деревушками, — над Киото, который был внесен в черный список городов, подлежавших атомному уничтожению, — он чудом остался в живых, благодаря все же пробившейся сквозь разрушительный дурман в головы американских генералов мысли об уникальной ценности многовековой национальной жемчужины, — у самой вершины горы и по сию пору выложен иероглиф — дао, но он воспринимается всего лишь как символ, эмблема ушедших в небытие веков. Рыцарский кодекс Бусидо, вставший из семивековой тьмы феодализма, пропитал мораль, политику, образ мышления, самурайскую «этику» военных режимов. Сама смерть стала не той, что под властвовавший над человеком дао принималась естественным свержением с себя уз страстей и погружением в ничем не нарушаемое благополучие… Бусидо — это другой путь — Путь воина, смысл его с непостижимой тривиальностью вдалбливался в голову солдат империи как единственная панацея от всех зол:
«Смерть посещает всех: великих и малых. Смерть настигает вас, не считаясь с тем, подготовлены вы к ней или нет. Но все люди подготовлены к факту смерти. Однако вы склонны думать, что вы переживете всех. Это вводит в заблуждение и вас и других. Смерть подкрадывается к вам прежде, чем вы об этом узнаете. Встречая смерть, будьте уверены в том, что вы встречаете ее в полной готовности… Бусидо приказывает вам сражаться отчаянно, насмерть. Любого противника, с которым ты сражаешься, считай настолько сильным, что с ним не управятся и десятки людей… В сражении старайся быть впереди других. Думай только о том, как преодолеть вражеские укрепления. Тогда выполнение тобой своего долга будет безукоризненным, а твое имя — незапятнанным…»
Воинственные устремления т а к о й Японии общеизвестны, их испытала на себе и наша страна, этого из истории, из отходчивой души советского народа не вычеркнешь, но, не растекаясь мыслью по древу, позволю себе вспомнить лишь то, что лежит в русле моей темы. Внезапное, ошеломившее Америку, да что Америку — весь мир! — нападение на Пёрл-Харбор (остров Оаху, Гавайский архипелаг), где базировались главные силы Тихоокеанского флота США, нанесенный ему колоссальный урон — восемь линкоров, шесть крейсеров, двести семьдесят два самолета… Завоевание Японией господства на море в первый же день развязанной войны, а потом, уже в ходе ее, захват гигантской акватории Тихого океана, где распустил свои щупальца японский военный спрут…
Лишь в неимоверно тяжелые годы единоборства Советского Союза с фашистской Германией — при совершенно мнимом существовании союзников, ушедших от главного бремени второй мировой, — лишь к сорок пятому, захватив Иводзиму и Окинаву, Америка приблизилась к возможности разработать план вторжения в пределы Японской империи.
Этот план так и остался лежать в сейфах Пентагона. Между тем в кишащей змеями Невадской пустыне, на тридцатиметровой высоте стальной опоры, сверкнув в защищенных темными очками вожделеющих глазах генералов, зажавших в жестких клешнях умы и руки американских атомщиков, взорвался плутониевый снаряд, и весть об этом достигла Потсдама, где проходила конференция руководителей трех держав и где американскую делегацию возглавлял президент США Гарри Трумэн.
И тогда мозг американского президента, контролируемый давящей волей Черчилля, просверлил нечеловеческий призрак т а к о г о сокрушения Японии. Этот призрак уводил его, защищал здесь, в Потсдаме, от железной логики Сталина в оценке результатов войны, от России, готовой, как было обусловлено еще в Ялте, к решительным боевым действиям против Японии и сосредоточившей за Хинганом, в Приморье, мощную группировку войск против утвердившейся в Маньчжурии Квантунской армии. Теперь он не хотел этого: Япония должна капитулировать прежде, чем Россия изломает ее оборонительные укрепления на Дальнем Востоке…
Но вот непреложный факт, проливающий ясный свет на существо вопроса. Атомные бомбы были сброшены на Хиросиму и Нагасаки шестого и девятого августа, но акт о капитуляции Японии был подписан лишь второго сентября, когда иной, очистительный ураган вырвал из земли и смел с нее ту самую Квантунскую армию — оплот японской военной мощи, был подписан по глубокой внутренней логике движения мировой истории.
А оставшиеся в живых, хибакуся, могли ли они поверить, что годы все «спишут» и новые вожди Бусидо примкнут к ядерной политике США!
Микроскопической пылинкой витает в вечности дух мученика Ренсё, шедшего по Пути сострадания, и вернется ли он когда-нибудь на землю?
4Но мне пришлось вспомнить о нем, о молодом монахе Ренсё, еще раз…
Может быть, эти три женщины — Тамари Каёкоси, Сасаки Киоэ, Иосими Киококо — приняли его Путь? Какие же другие вероучения и догматы смогли бы им помочь в выпавшей доле? Тогда они были тоже молодыми — одна совсем девчонкой, четырнадцати лет, двум другим исполнилось тридцать два и тридцать восемь, и их беда состояла лишь в том, что они оказались в полутора километрах от точки взрыва. Эти полтора километра отделили их от гибели, но все же обрекли на пожизненное страдание, и долгие годы мир их замкнут больничной палатой в отделении, где лечатся хибакуся и откуда их, по мере возможности, ненадолго отпускают домой…
Лечат их, но давно принятому правительством решению, бесплатно, но больны они безнадежно, в них просто кое-как поддерживается жизнь, в сущности, им обеспечено бесплатное доживание в этой трехместной палате, с пресным запахом лекарств, с неторопливым ходом режима — завтрак, обед, ужин, редкие обходы врачей, — ведь с больными все ясно, чудес на свете не бывает. Но, очевидно, надо благодарить судьбу и за это — остается многотерпеливое монашеское смирение Ренсё.
Признаюсь, нелегко было решиться на визит в это отделение, уединенное, отъятое от остальной, «нормальной», больницы самой своей принадлежностью к смутному, химерическому прошлому, самим звучанием диагноза, с которым там лежат: как примут меня, не будет ли это выглядеть туристическим капризом, в данном случае кощунственным, не нарушит ли обыкновенной человеческой этики?
Дежурный врач приемного отделения, молодой, полноватый, самоуверенный, тоже не мог взять в толк, зачем нужно советскому приезжему видеть страдающих лучевой болезнью, не кроется ли тут что-нибудь такое… И когда Китахата-сан все-таки убедила его — нужно, — со снисходительной усмешкой пожал плечами: ну что ж, мол, вольному воля…
Внутреннее стеснение не давало мне покоя, когда мы с переводчицей в сопровождении старшей сестры, тоненькой, чистенькой, чувствовалось, волнующейся не меньше нас, Икеды Лусами, шли по длинному коридору в отдаленные недра больницы, поднимались на лифте, переступали порог палаты…
Первое, что привело меня в равновесие, как ни странно, — сама палата, чуточку спертый ее воздух, никелированные кровати, заставленные лекарствами тумбочки, миротворящая тишина — все как в наших больницах и, очевидно, во всех больницах мира: людские боли не имеют различий.
Старшая сестра что-то сказала по-японски, я понял: представила меня. Женщина, самая молодая в палате, сидевшая на кровати с книгой, удивленно подняла на меня глаза, сняв темные очки, — она была похожа на индианку и казалась совершенно здоровой. Вторая, чья кровать стояла у входа, грузно повернулась, посмотрела тоже с некоторым недоумением. И лишь та, что лежала посредине, лежала, что называется, пластом, — нещадно худая, изможденная, с пергаментно желтым лицом, глубокими ямами щек, собранным в старческую щепоть ртом, — было видно, все приняла как должное, и в блеклой глуби утомленных глаз заиграла, как показалось, мудрая, поощряющая улыбка.
И эта сухая морщинистость ее рук, этот мученически-добрый проблеск глаз, ошеломив меня самого, внезапно обернулись — да не заподозрят меня в стандартной рисовке — дорогим образом моей матери, какой я помню ее в дни, когда в тесноте, в духоте московской больницы уходила ее жизнь, а вместе с ней кончались длившиеся годы мучения памяти о невернувшемся с войны сыне, моем старшем брате…
Да, людские страдания одинаковы, с библейских времен одинакова их печать на ликах страждущих. Эта истина, проникшая сюда, в небольшую больничную палату, лишила нашу беседу назойливого репортерского трафарета: как это было, что вы испытали в первое мгновение, какой бы вы хотели видеть жизнь и т. д.? Трудно ли догадаться, что они испытали и какую ношу несут с того августа, да и выпущены книги, где скрупулезно исследуются последствия американского атомного взрыва и помещены шевелящие волосы иллюстрации. Мы говорили о простых будничных, житейских вещах, которые были понятны нам и сближали нас. Мне хотелось хотя бы на эти полчаса отвлечь обитателей палаты от давних и нынешних ужасов.