Хасидские рассказы - Ицхок-Лейбуш Перец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я скажу тебе по правде, — заявляет мать, — нужно было бы все определенно оговорить заранее: ведь очень добрым человеком его назвать нельзя… Нужно оговорить, сколько он оставит ей, потому что наследников будет видимо-невидимо. Если не настоящее завещание, то пусть по крайней мере даст простую расписку. Сколько еще может прожить такой, как он? Еще год, два…
— При хорошей жизни, — вздыхает отец, — живут долго.
— Долго! Не забудь, что ему семьдесят… Иногда… иногда мне кажется, будто у него мертвеет кожа под ушами…
А злой ангел нашептывает мне: «Если ты будешь молчать, ты пойдешь к венцу с мертвецом, мертвецу ты достанешься»…
Мать вздыхает.
— Все в руках Божьих, — говорит отец.
Мать вздыхает снова, а отец продолжает:
— И что можно было поделать?.. Разве был какой-нибудь лучший исход? Конечно, если б я был здоров и мог зарабатывать, если бы был хоть кусок хлеба в доме…
Он не кончает. Мне кажется, что в сердце отца что-то зарыдало.
— Будь она хоть года на два моложе, я пошел бы на крайность… Я знаю… рискнул бы в лотерее.
Я молчу.
* * *
Мой семидесятилетний жених дал денег на свадебные наряды, несколько сот злотых дал отцу и на мое имя «дополнительную расписку»[25] на сто пятьдесят злотых.
Люди говорили: выгодная партия.
Я вновь обрела подруг. Подруга в атласном платье с золотой цепочкой и часами заходила ко мне по два-три раза на день. Она была счастлива, что я не отстала от нее, — что мы венчаемся в один месяц. Были у меня и другие подруги, но эта ни на минуту не отходила от меня: «Те, другие, ведь „сморкатые девчонки“, кто знает, сколько они еще в девушках насидятся».
Жених Ривке был издалека, но жить они будут у ее родных еще два-три года. Все это время мы будем жить душа в душу: она будет забегать ко мне на чашку цикория, я к ней, а в субботу вслед за послеобеденным сном на чашку бульона.
— А когда я буду рожать, — спросила меня однажды Ривке, и лицо ее просияло, — будешь ли ты сидеть у моего изголовья?
Я молчу.
— Пустяки! И чего ты так печалишься? Случается и в семьдесят лет тоже…
— Э! — продолжает утешать Ривке. — Бог захочет — и веник стреляет!.. А если и нет, как долго, думаешь ты, он протянет? Не может же человек жить вечно! Такое счастье мне, какой ты будешь молодой и красивой вдовой, — пальчики облизать.
Ривке не желает реб Занвилю дурного, хотя он и порядочная дрянь! Ту жену он тиранил, но она была больная, а я крепка, как орех… со мной он будет обращаться хорошо, и как еще хорошо…
* * *
«Он» возвратился!
Отцу действительно стало лучше, но однажды ему захотелось сухих банок — без этого он боялся выйти из дому. Он чувствует, что от лежачей и сидячей жизни вся кровь скопилась в одном месте. Надо разогнать ее! Кроме того, у него немного ломит спину, а против этого банки — испытанное средство.
Я задрожала, как в лихорадке: ставит банки не сам фельдшер, а его «подручный».
— Ты пойдешь за лекарем? — спрашивает меня отец.
— Что ты? — перебивает мать. — Девушка невеста…
Пошла мать.
— Почему ты так бледна, дочь моя? — спрашивает отец с испугом.
— Так, ничего.
— Уже несколько дней… — допытывается отец.
— Тебе это кажется.
— Мать тоже говорит.
— Пустяки.
— Сегодня, — старается обрадовать меня отец, — тебе будут примерять твои свадебные наряды.
Я молчу.
— Ты совсем не рада?
— Почему же мне не радоваться?
— Ты ведь не знаешь даже, что шьют тебе.
— С меня ведь сняли мерку.
Тем временем возвратилась мать с самим фельдшером.
У меня отлегло от сердца; но в то же время мне было больно чего-то. «Ты его никогда, может быть, больше не увидишь», — говорил мне какой-то внутренний голос
— Ну и свет, — вздыхает фельдшер, входя в комнату, кряхтя и запыхавшись, — реб Занвиль женится на молодой девушке, а Лейзерл, сын синагогального старосты, становится «порушом»[26] — удрал от своей жены!
— Лейзерл? — удивленно спрашивает мать.
— Он самый. А я, шестидесятилетний старик, должен с утра до ночи быть на ногах, тогда как мой подручный, молодой человек, ни с того ни с сего заболел.
Меня снова бросило в жар.
— Не держите у себя такого гоя, — вставляет мать.
— Гой? Что значит — гой?..
— Что мне до ваших сплетен, — нетерпеливо обрывает отец, — делайте лучше свое дело.
Отец мой, вообще, был добр. Мне всегда казалось, что он не в состоянии и мухи обидеть, и, несмотря на это, в его словах чувствовалось глубокое пренебрежение к фельдшеру.
Будучи пригвожден к постели, он бывал счастлив, когда заходил кто-нибудь побеседовать с ним; с одним только фельдшером он никогда не мог слова сказать, — он постоянно обрывал его посреди речи, побуждая его делать свое дело. Только теперь я впервые так сильно почувствовала это. У меня сжалось сердце. Я подумала, что он еще хуже обошелся бы с «подручным», который теперь лежит в постели.
Чем он болен?
Говорит, что у него порок сердца.
Что это за болезнь, я не знала, — должно быть, это что-то такое, от чего иногда ложатся в постель. Тем не менее, сердце подсказывало мне, что и на меня падает часть вины в этом.
Ночью я плакала во сне; мать разбудила меня и села у моего изголовья.
— Успокойся, дитя мое: не станем будить отца. — И мы продолжали наш разговор шепотом.
Я заметила, что мать сильно встревожена. Она глядит на меня испытующе и хочет что-то выведать, но я твердо решила ничего не говорить ей, по крайней мере, пока спит отец.
— Отчего ты плакала, дитя мое?
— Не знаю, мама.
— Здорова ли ты?
— Да, мамочка! Временами только у меня болит голова.
Она сидела, опершись на кровать. Я придвинулась и склонила свою голову к ней на грудь.
— Мама, — спрашиваю, — почему у тебя так сильно бьется сердце?
— От страха, дочка моя.
— Ты тоже боишься по ночам?
— И днем, и ночью, — я постоянно боюсь.
— Чего ты боишься?..
— Я боюсь за тебя…
— За меня?
Мать не отвечает, но я чувствую, что ее горячая слеза скатилась ко мне на лицо.
— Ты плачешь, мамочка?
Слезы падают все