Безгрешность - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мое сердце заколотилось. Я становился знáком, я терял свое “я”, и хотя меня, конечно же, возбуждала мысль, что Анабел меня ждала, прилив крови к моему паху, возможно, больше походил на ту эрекцию, что, говорят, мужчина испытывает в момент казни. Такое у меня было чувство.
Я приблизился к ней и встал на колени. Не менее сильным, чем плотское желание, было мое желание, обещавшее вот-вот исполниться, – желание быть допущенным в ее личный мир, играть значимую роль в истории, которую она сама себе рассказывала. Когда она положила руки мне на плечи и опустилась, как я, на колени, я ощутил всю серьезность того, что эти движения для нее значили, и преисполнился скорее даже ее переживаний, чем своих. Я посмотрел ей в глаза. Она сказала:
– Это наша четвертая встреча.
– Если считать телефонный разговор.
– Поцелуешь меня?
– Мне страшно, – сказал я.
– Мне тоже. Я боюсь тебя. Боюсь нас.
Я придвинул лицо к ее лицу.
– Смотри, сломаешь – заплатишь, – прошептала она.
Я мог целовать ее всю ночь. И я целовал ее всю ночь. Вместе с молодостью я утратил сейчас понимание того, как можно проводить час за часом, довольствуясь одними поцелуями. Конечно, были у нас и паузы. Были промежутки, когда мы смотрели друг другу в глаза, были сладостные разговоры о том, когда именно мы стали неизбежны. Было щедрое изобилие ее волос, был чистый запах ее кожи, запах Анабел; была узкая щель между ее передними зубами. Телесная периферия, с которой я должен был освоиться, прежде чем идти глубже. Были новые извинения и маленькие признания. Был ее внезапный, сумасшедший, смешной наклон к линолеуму, чтобы я убедился, в какой чистоте Анабел Лэрд содержит кухонный пол: его без опаски можно лизать! Потом – перемещение в гостиную на диван. Закрытая дверь спальни, куда нет доступа никому, кроме Анабел. Но большую часть времени мы просто целовались, пока рассвет не дал нам увидеть воспаленные глаза друг друга.
Анабел села и оправилась, точно кошка после неуклюжего прыжка.
– Ты иди сейчас, – сказала она.
– Конечно.
– Не могу тебя сразу впустить. Ты-то в состоянии прямо от Люси ко мне, как ни в чем не бывало, но я такой навык утратила.
– Я бы не сказал, что у меня есть навык.
Она серьезно кивнула.
– Я хочу в чем-то признаться и о чем-то тебя спросить, – сказала она. – Тебе следует знать, что Люси мне кое-что о тебе сообщила. Мне хотелось заорать на нее, чтобы она заткнулась, но она сказала мне, что ты девственник.
Как ненавистно мне было это слово! Устарелое, непристойное – и точное.
– Так вот, слушай мое признание: это имеет для меня значение. Потому-то я и ждала тебя на углу. В смысле я не просто потому ждала, что хотела тебя видеть. Была еще мысль, что ты, может быть, тот человек, с кем я смогу начать сначала. Ты сам-то понимаешь, до чего ты чист?
В трусах у меня было липко от того, что потихоньку сочилось час за часом, но Анабел была права: мы с моим членом едва разговаривали. Липкость, как и сам член, была мужским затруднением и, казалось, имела мало общего с нежностью, которую я ощущал.
– Но вопрос мой не в этом, – сказала она. – Он вот в чем: что Люси сообщила тебе про меня?
– Она сказала мне… – я тщательно выбирал слова, – …что у тебя были неприятности в школе и что у тебя давно уже нет бойфренда.
Анабел негромко вскрикнула.
– Боже мой, как я ее ненавижу! Почему, ну почему я продолжала с ней дружить?
– Мне дела нет до того, что у тебя было в Чоут. А с ней я не буду больше про тебя говорить.
– Ненавижу! Она сточная канава без решетки. Ей надо все стащить вниз, на свой уровень. Я ее хорошо знаю. И я точно знаю, что она тебе сказала. – Анабел зажмурила глаза, выдавливая слезы, окрашенные тушью. – Иди теперь, ладно? Мне надо побыть у себя.
– Я пойду, но я не понимаю.
– Я хочу, чтобы у нас было иначе. Как ни у кого другого. – Она открыла глаза и кротко улыбнулась мне. – Не хочешь – ничего страшного. Ты просто очень хороший мальчик, уроженец Денвера. И я не обижусь, если ты поймешь, что тебе этого не надо.
Возможно, средства сообщения между мной и моим членом не были так уж безнадежно плохи, ибо я ответил тем, что прижал ее лицо к своему, прильнул воспаленными губами к ее распухшим губам. Я не могу отделаться от мысли, что, если бы мы поступили тогда как нормальные люди и прямо там, на полу, совокупились, наша совместная жизнь могла бы потом сложиться счастливо. Но в ту минуту все было против этого: моя неопытность, моя подозрительность в отношении своих собственных мотивов, странные понятия Анабел о чистоте и безгрешности, ее желание остаться одной, мое нежелание ей повредить. Мы разъединились, тяжело дыша, и пристально посмотрели друг на друга.
– Я хочу, мне надо, – сказал я.
– Не делай мне больно.
– Не сделаю.
Вернувшись в кампус, я проспал все утро и едва успел в столовую. Там увидел Освальда за столом, который мы предпочитали; он встретил меня заголовками:
– “Аберант – другу: потусуйся за нас двоих”.
– Извини, что бросил тебя.
– “Аберант виновато ссылается на секретное совещание у Лэрдов”.
Я засмеялся и сказал:
– “Хакетт признан виновным в злобных нападках на Лэрд”.
Освальд захлопал глазами.
– Ты на меня возлагаешь ответственность?
– Уже нет.
– Вчера мясницкая бумага в ход пускалась? Признайся.
С понедельничным номером газеты дел было немного: мы имели в распоряжении весь уикенд. Во второй половине дня, когда мы отдали номер в печать, я смог позвонить Анабел. Она спала до трех, и новостей у нее не накопилось, но любовное томление делает самые ничтожные мысли и дела достойными упоминания. Мы проговорили час, а затем стали обсуждать, не встретиться ли сегодня, потому что дальше у меня не будет свободного вечера до пятницы.
– Начинается, – сказала она.
– Что начинается?
– Твои важные дела, мое ожидание. Не хочу быть ожидающей стороной.
– Я точно так же буду ждать до вечера пятницы.
– Ты будешь занят, я буду ждать.
– А тебе разве нечем заняться?
– Есть чем, но сегодня мой единственный шанс заставить тебя ждать. Я хочу, чтобы ты испытал малюсенькую чуточку того, что мне предстоит.
Если бы подобная логика исходила от кого-нибудь еще, я, скорее всего, почувствовал бы раздражение, но мне тоже хотелось, чтобы у нас было как ни у кого другого. Семантическое, в сущности, расхождение продлило наш разговор еще на полчаса, но это меня не смутило. Для меня это было движение в глубь ее неповторимости, которая вскоре станет нашей общей неповторимостью. И это был ее голос в трубке.
Когда мы наконец достигли компромисса, согласившись увидеться в деловом центре города – оттуда, думалось мне, я провожу ее домой и на сей раз, может быть, буду допущен в ее спальню, получу позволение дотронуться до ее самых заряженных мест, а может быть даже, мне будет даровано все, чего я желаю, если она желает того же и так же сильно, – я быстро поужинал и пошел к себе в комнату, чтобы потратить час на чтение Гегеля. Едва я сел, как позвонила моя сестра Синтия.
– Клелия в больнице, – сказала она. – Ее положили вчера вечером около полуночи.
Я был так полон Анабел, что моя первая мысль была такая: около полуночи мы в первый раз поцеловались. Словно моя мать каким-то образом узнала. Синтия объяснила мне, что она четыре часа провела в уборной с растущей температурой, не в силах выйти. В итоге она все-таки смогла позвонить доктору ван Шиллингерхауту, своему гастроэнтерологу, врачу до того старой школы, что он посещал пациентов на дому, и до того неравнодушному к моей матери, что сорвался с места в одиннадцать вечера в субботу. Он диагностировал не только острое воспаление кишечника, но и сильнейший нервный срыв: мать говорила без умолку, горячечно защищая Арне Хоулкома от какого-то обвинения, суть которого не разъясняла.
– Я только что говорила по телефону с руководителем избирательной кампании, – сказала Синтия. – Судя по всему, Арне непристойно обнажился перед сотрудницей.
– О господи, – сказал я.
– Они пытались скрыть это от Клелии, но кто-то ей сообщил. С ней случилось какое-то помешательство. Сутки спустя она сидит в уборной и не может выйти, чтобы позвать кого-нибудь.
Синтия надеялась, что я смогу прилететь в Денвер. В пятницу ей предстояло важное голосование о создании профсоюза, а Эллен по-прежнему была зла на мою мать из-за какого-то замечания, которое та сделала насчет музыкантов, играющих на банджо (позиция Эллен тогда и позже была неизменна: “Она относится ко мне погано, и она мне мачеха, а не мать”). Синтия никогда полностью не переставала пусть и по-дружески, но сомневаться в моих моральных качествах, и, видимо, она уже опасалась (небезосновательно), что ей в конце концов придется взять на себя неотложную эмоциональную помощь мачехе. Я согласился позвонить в больницу.
Вначале, однако, я позвонил Анабел и, к счастью, успел до того, как она вышла, чтобы встретиться со мной. Я объяснил ей ситуацию и спросил, не согласилась бы она вместо делового центра приехать ко мне в общежитие. Ответом была мертвая тишина.