Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лосев назвал их как-то «братцами», а они ему в лицо смеялись: какие мы тебе братцы, вас, казаков, бреют сзади, а нас, Иванов, спереди!
Лосев сказал Цыцикову:
— По саже хоть бей, хоть гладь — все равно марает. С ними нам не водиться. Пути-дороженьки у нас расходятся. Что делать будем? Могут ночью прирезать, как петухов…
Мансуров поддержал его:
— С углем играть — только руки марать. Надоть с имя кончать седни. А то они первыми нас порешат.
— А как кончать? Убивать, что ли?
— Ну-у… Зачем на себя грех брать? Обезоружим и пустим на все четыре стороны.
Иванов дома не было. Ушли на заимку за аракушкой. Вернулись к вечеру пьяные. Цыциков сидел на лавке. Тот, что был освобожден вместе с Мансуровым и Лосевым, большеротый губастый детина, вразвалку, руки за спину, подошел, ткнул Цыцикова в плечо:
— Как ни ширься, а один всей лавки не займешь. Пусти-ка…
Цыциков с силой толкнул его в грудь… Загремел котелок; со звоном разбилась чашка. С кошмы привстали с ружьями Мансуров и Лосев. Подняли стволы.
— Да ты что?! — возмущался губастый, поднимаясь с пола. — Я пошутил с тобой, а ты туда же… Ты это брось, Очир-хан! Брось эту привычку! Мы биты-перебиты… Ты еще будешь? Шуток не разбираешь?
— Помалкивай! — пригрозил Лосев. — Твое вранье, что дранье: того и гляди, что руку занозишь. А ну, кладите ножи на стол!
Иваны клялись, крестились, пьяные слезы текли по грязным щекам:
— Ни-ни, разрази гром на месте, ничего не замышляли!
Им не поверили, велели уходить в ночь. Дали на дорогу мяса, один нож на троих, котелок, огниво. Предупредили, чтоб их поблизости нынче же не было.
Цыциков вышел показать Иванам, как уходить с Витима. Когда те гуськом потянулись в кусты, не вытерпел, крикнул:
— Эй ты, губастый! Дело прошлое…
Иваны остановились, вполоборота смотрели.
— Чего мы вам худого сделали? Зачем убивать хотели?
Иваны переглянулись, что-то сказали друг другу. Губастый сделал несколько шагов в сторону Цыцикова, полуприкрыв глаза, потер лоб ладонью.
— Бес попутал, — проговорил он. — Худое мы замышляли против тебя, Очир-хан.
— Из-за чего? Я же тебя освободил от каторги!
— Бес попутал. Из-за кушака твоего. Они, — он кивнул в сторону ожидавших его дружков, — уверяли, что деньги большие в кушаке. Бурята ты богатого убил, поживился…
— Ну и Каин ты!
— Да уж какой есть. О себе спросить некого: в подворотне найден… Вспоен, вскормлен каторгой.
— Ты что же считаешь… деньги эти… Главней денег ничего в жизни нет? А? — Цыциков ждал ответа, напрягшись, рот его подергивался, перегоняя желваки.
— Ха-ха! — Губастый помотал головой, прищурился. — Деньги, они не с нас пошли и не с нами закончатся. — Он опять хохотнул. — За деньги все можно! При деньгах я пан! А нет их — и пропал!
— Деньги… те, что в кушаке… взяты мною по справедливости, — хмуро проговорил Цыциков.
— Знамо, что по справедливости. Поживился у богатенького… у золотого мешка.
— Деньги те ясачных бурят. Взяты у них тайшой по сущей несправедливости и обману. А тот, кто их взял, принял от меня суд. Кнут об него исхлестал. Вот какие у меня деньги. Я купаться в масле не собираюсь, валяться в шелку не буду. Поеду в те места — деньги раздам крестьянам.
— Как бы не так! Не отдашь, не верю! — отрезал губастый. — Хоть и казусное твое дело, а не отдашь. Ну да и нам… коли так… Денег твоих не надо, не польстимся. Не вовсе еще испаскудились, испохабились на каторге. Свое понятие о жизни имеем. Прощевай, Очир-хан! Живи по себе, а мы по себе.
Иваны, тертые калачи, помахав на прощанье, скрылись в кустах.
В мае Мансуров и Лосев засобирались домой. Как ни отговаривал их Цыциков, они стояли на своем.
— Пойми ты… Невмоготу тут сидеть. Моченьки нет. Вша заела, конина в горло не лезет. В Кордоне у нас жены, детки, родители престарелые. А тут высыхаем с тоски.
— А как заарестуют?
— Мы в хребте отсиживаться будем. Домой ночами, когда уж… не часто.
— Полиция не дурнее вас.
— Можа, помилование выйдет?
— Ждите, когда у зайца вырастут рога, на курьих яйцах — волосы.
— Да уж как-нибудь. Поживем… Можа, на Амур махнем. Тамотко, в глухомани, в неразберихе заселения затеряемся и незаметно где-либо вылезем, приткнемся. Еще есть такая надежа… Народишку недовольного жизнью полным-полно. Что по тюрьмам, что по деревням и заводам. Вдруг да объявится всенародно новый атаман Пугач, позовет всех страждущих да обиженных идти смертным боем на мироедов, заводчиков, на царя. Пошли бы и мы к тому атаману, ежели давал бы он народу волю и землю, заводы и рудники.
— Об таком атамане нигде не слыхать, — ответил Цыциков.
— Пойдем искать.
— Я вышел из Нарин-Кундуя… Там отец, мать схоронены. Там Цыциковым нарекли меня. От рода Цыциковых не откажусь, от Нарин-Кундуя не откажусь. Там буду искать долю.
— Один в поле не воин.
— Сильный охотник охотится в одиночку, — отрезал Цыциков.
— Ну-ну…
В день их ухода Мансуров отозвал Цыцикова:
— Сам-то все ж чео надумал? Не вечно же тут околачиваться.
— Скоро уйду в степи. Без следа на снегу, без имени на бумаге.
— Убивать станешь?
— И убивать… Клятва на мне — закон.
— Убийством не угодишь богу милосердному!
— У меня бога нет. Не крещеный. Своей иордани нет.
— Тебе так и так — виселица. На Каре. Мятежная твоя душа.
— Убью, кого надо. Прощусь, с кем надо. Упаду с быка — подставит рога, упаду с коня — подстелет гриву.
— Вот ты какой! — вздохнул Мансуров.
Уходя к ожидавшему его Лосеву, он все спрашивал себя: «Внушил ему кто, че ли, убивать-то?»
Цыциков, служа кучером у Дампила, видел Бадаршу в Хоринске вместе со стражником. И когда стражник валялся у него в ногах, прося не убивать его, Цыциков спросил про Бадаршу, и тот сознался, что Бадарша — лазутчик ургинского амбаня-монгола, что за этого лазутчика власти могут даровать ему, Цыцикову, жизнь. Стражник выдал и время, и место перехода границы Бадаршой.
«Вот какой сатана! — подумал Цыциков о Бадарше. — Свои же буряты выкормили этого теленка, а он теперь нашу бурятскую юрту поломать собрался».
…Цыциков, как стемнело, перебрался на остров Дархан и там залег в кустах черемухи. С собой он взял лук и нож. Стрелять на границе из ружья — лучше поопастись.
Мышь, которой суждено погибнуть, играет с хвостом кошки… Так и вышло.
Бадарша появился в лодке при предрассветных сумерках. Булькнуло чуть слышно весло… Черная длинная тень скользнула из-под тальниковых зарослей, днище лодки скрежетнуло по гальке. Покойно звенели комарики над самым ухом Очирки.
В излучине Чикоя Бадарша, затопив лодку, полез на берег. А стрела Цыцикова уже выбирала его черную согнутую спину, хорошо видимую при луне. Ее наконечник, покачнувшись, замер… И надо же было Бадарше поскользнуться. Стрела лишь задела его плечо. Черная спина нырнула в кусты…
«Что же Бадарша? — рассуждал огорченный Цыциков. — Пытается, поди, определить, откуда стреляли. Чтобы еще раз не подставить спину… Это так. А думает ли он о пограничниках? Бадарша знает: те давно подняли бы шум. Но шума нет, и Бадаршу, как-никак, мучает вопрос: «Кто стрелял? Если не пограничники, то кто? Может быть, случайно забредший сюда охотник? Померещилось, что лось лезет из воды?.. Если охотник, то можно спокойно уходить, минуя Шарагол, в Хатасажские горы». А что делать ему, Цыцикову? Ждать? Только ждать! Бадарша не двинется никуда, пока не убедится, что сзади никто ему не угрожает. В воду он сразу не пойдет, будет выжидать, ему надо перейти протоку. На протоке его и убить».
Проглядно выдвинулась серая кайма кустов над тускло блестевшей водой. Рассвет наползал с гор, клубился туман по высокой осоке. В глазах у Цыцикова дрожали кусты, двоилась стремнина. «А может, он уже ушел через Чикой на пост к Ван Чи? Не-ет, не мог».
Бадарша появился на протоке под самое утро. Поверив, что по нему стрелял охотник, он спустился в воду, держа перед собой куст ивняка. Прикрываясь им, как щитом, он быстро добрался до берега, и тут, при выходе из воды, стрела Цыцикова настигла его. Бадарша ступил несколько шагов, окрашивая кровью траву, и, ухватившись за лиственку, какое-то время боролся с беспамятством. Обернувшись, Бадарша смотрел вдоль протоки, чтобы увидеть своего убийцу. Он стоял на коленях, держась за ствол лиственки, и все продолжал ждать, когда появится стрелявший.
Цыциков долго не подходил к убитому, зная, что на границе для обережи себя лучше подождать, чем поспешить. Кто спешит, тот голенище себе изорвет… Убедившись, что он ждал достаточно, что даже сороки улетели с берега, Цыциков спустился по косогору.
Бадарша лежал, уткнувшись лицом в неуклюжий стебель петрова креста, покрытый засохшими бледными чешуйками. Рука его цепко держалась за дерево. Даже в смерти он не захотел расстаться с теплой и шершавой корой лиственки. Устоявшаяся желтизна разлилась по лбу и щекам Бадарши, а глаза все еще были раскрыты, словно ему и сейчас надо было видеть стрелявшего.