Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Шараголе, Нарин-Кундуе, Цаган-Челутае чуть ли не все казаки заверстаны в сотни. Кто на Камчатке, кто на Амуре, кто на Шилке. А тебе-то, Цыцикову, что до того? Ну и пускай себе служат, под пули да ядра лезут. Может, еще палок выслужат от своего же генерала. Вон Мансуров и Лосев заробили памятки кровавые на всю жизнь. Не прочихались и доныне. Не та им доля выпала, не тот жребий потянули.
И у тебя не лучше, Цыциков. Куда тебе податься? По московской дороге одно движение — на восток и на весток. Вроде как все народы поднялись со своих родовых долин и рек и кинулись на восток. А ты, Цыциков, мотаешься туда-сюда, сам не зная куда.
«Не-ет, врешь! — заспорил сам с собой Цыциков. — Как это, не зная куда? Я клятву дал Бутыд и клятву сдержал. Меня палач Пимон бил кнутом — не добил, медведь мял лапами — не домял. Меня Косорина хотел бросить в клетку к тиграм. Не зря, не понапрасну ты скитался, Очирка, черт рябой! Понапрасну бы, так не росли цветы на могиле Бутыд».
А все же обидно. Аж в груди давит, теснит, горечь копится.
Как-то выехал у селения на московскую дорогу, а там кутерьма: шум, гвалт, драка. Был Цыциков в ту пору в чужой кургузой урядницкой форме, спросил, по какой причине кутерьма. А ему толкуют, что подъехали к деревне переселенцы да с ними черная немочь — холера страшная. Мужики повыскакивали за околицу с топорами да дрекольем — поворачивать тех переселенцев. Пришпорил Очирка Хатарху, подскакал к мужикам, заорал, потрясая штуцером. А зачем туда встрял? Ему-то не все ли равно, пропустят мужики переселенцев или нет? Рано или поздно, а пропустили бы… с полицией. А он почему-то встрял, больше других орал, стрелял в воздух, пока не дали дорогу переселенческому обозу.
Была у него по весне еще вот такая встреча…
В чащобе непролазной наткнулся на землянку в склоне горы. Вход в землянку замыкали кусты можжевельника, да Цыцикова не проведешь — ветки-то вялые, неживые, и дымком попахивало возле. Скоро нашел и огнище. А к вечеру объявился и сам пещерник.
Наметанный глаз Цыцикова сразу определил беглого каторжника. Рваный коричневый арямишко, линючие холщовые порты, в руке котомка. Был он весь седой, взлохмаченный, бородатый. По согбенной спине и коротким, малоподвижным рукам-плетешечкам Цыциков угадал в нем старика.
— Эй, дедка! — позвал он его, выходя из-за дерева. — Давай-ка ослободи лес, неча тут шастать. Камера по тебе соскучилась. Ну, чего ухи топориком поднял?
Старик, увидев вооруженного казака, растопырил глаза, перекрестился и опустил котомку в траву.
— Опять нечистый дух настиг, чтоб тебя разорвало! — сокрушенно проговорил он, не выказывая, однако же, ни особого страха, ни сожаления, что попал в беду. — Мигом поведешь, али пожрать дашь? Со вчерашнего ни маковой росинки, кишки подвело…
Цыцикову этот старик был вовсе не нужен, он бы и прошел мимо, не вторгаясь в чужую немудрящую жизнь, но давно он не встречал живой души, и ему просто захотелось побыть с кем-то, все равно с кем, лишь бы это было не опасно. Со стариком было не опасно, и он его окликнул.
Цыциков сказал, что ни мигом, ни потом никуда его не поведет, не сдаст ни десятскому, ни сотскому, ни уряднику. На недоуменный и недоверчивый взгляд маленьких и черных, как угольки, глаз пояснил, что он ловлей «кукушек» не занимается, сам бывал на Каре и входит в судьбу тех несчастных. Спросил, как звать старика.
Тот ответил с ухмылкой:
— Ты Пахом и я Пахом, долгу нету ни за ком.
— Буду звать тебя Пахомом.
Старик не возражал.
Они насобирали хворосту, поставили на огонь казанок под похлебку-скороварку.
Мало-помалу недоверие беглого слабело, он видел, что казак не помышляет причинить ему вреда, и он развязал язык.
Старик этот всю жизнь провел по тюрьмам да этапам. Весной убегал из-под стражи. Лето бродяжничал, а осенью сдавался в полицию. Его зачисляли в вольную арестантскую команду. До новой весны…
У таких бродяг эти побеги повторялись из года в год.
Как только сошла талая вода, солнышко пригрело, кусты и деревья зазеленели, полетел тополиный пух — можно ночевать под открытым небом — все эти «Пахомы» из арестантских команд по своей воле укочевывали на «лесные квартиры».
В ту пору в лесах вовсю куковали кукушки.
Деревенские парни и девки выходили тайно друг от друга за околицу — на речной бережок, на затравевшую опушку — вслушивались в птичий гомон, всматривались в синюю гриву леса. Ждали кукушку. А заслышав ее щемяще-грустное пение, от которого кружило в глазах и волновало кровь, поспешно шептали: «Кукушка, кукушка! Сколько мне до свадьбы осталось?». И ловили таинственные «ку-ку», загибая пальцы. Веря и не веря… Арестанты же воспринимали вещее кукушкино заклинание по-своему: готовились в бега. На языке «Пахомов» «дать дёра» весной означало «пойти на свидание к генералу Ку-ку», «исполнить приказ генерала Кукушки».
Все лето и всю осень беглые промышляли кто как мог, кто как умел. При первых холодах они снимались с «лесных квартир» и, не ожидая приказа «генерала Кукушки», отдавали себя властям и возвращались в тюрьмы.
Таков был и этот старик. Каждую весну танцевал от печки…
Старик сознался Цыцикову, что здоровье его пошаливает и последние годы он побаивается бегать в лес.
— Ну и сидел бы на казенных харчах, — сказал Цыциков.
— Силов нет сидеть, терпенья нет. Я же неисправимый бродяга, мне без того, чтобы не бежать, никак нельзя. Я уж хотел лонись стукнуть часового по башке. Стукнуть маленько… Чтоб в карцер меня посадили. Да-а. Замахнулся батогом… А подчасок меня и оглоушил. Не убил, слава богу. Перелетовал в лазарете под замком. Нынче же весной сбежал по первому зову «генерала Кукушки».
— И смерти не побоялся? — спросил его Цыциков. — Ну и ну. Куда же ты правишься? На Байкал?
— Не больно-то я нонче обзарился Байкалом, — отозвался старик. — На Амур думаю сгонять. Пристану к переселенцам, с ними как-нибудь вместе проскочу.
— Да какого лешего тебе там делать-то? — поразился Цыциков. — Разыграешь дурака…
— Вся держава тронулась, и мне, мил-человек, разохотилось, отстать не могу. Поглядеть в последние денечки моей свободы, какая она, жизнь, там. Сказывали, что райская сторона там спрятана, от бедного люду захоронена. Вдруг да чего как…
Цыциков зло сплюнул:
— Да бывал я на том Амуре, плавал… Никакого рая там нет и в помине. Сдохнешь от лихорадки или с голоду. Там, дедко, не такие сдыхали.
— Ну уж не бреши, не подсатанивай! Амурскую землю никто не похает.
Цыциков убеждал старика выбросить из ума затею пробраться на Амур, а тот стоял на своем, уперся и — ни в какую. А что за дело Цыцикову отговаривать беглого арестанта? Да пусть себе топает, куда его позовет «генерал Кукушка».
И вдруг такая тоска его обуяла, что он чуть не ударил старика. Обидно! Какой-то безвестный бродяжка и тот свою цель, свою мечту имел, а у него что?
Вскипели на глазах слезы, отвернулся…
На краю скального обрыва выросла разлапистая, с толстыми, узловатыми ветками сосна. Вся высмолилась на солнце. Выросла она чуть ли не на голых камнях. Корень сосны, как змейка, полз, извиваясь среди глыб известняка, добираясь до соков земли. А когда добрался до самого низу, то там не нашлось ни трещин, ни кусочка земли — сплошная каменная плита — и расти ему некуда. И так он, этот корень, застыл, скорчился и сцепился намертво с утесом и сам закаменел…
Стоял Очирка Цыциков под обрывом и думал о том, что идти ему некуда и не к кому. Куда ни сунься — каменная непроходимая твердь. Как у того корня…
Глава тринадцатая
Муравьев с женой занял единственную на «Пальметто» каюту. Сопровождавшие его штабные офицеры и чиновники разместились в трюме на соломенной подстилке. Ни о каких удобствах и думать не приходилось. На шинелях, на тюках, на бочках лежали и сидели вперемежку и князь, и капитан-лейтенант, и подполковник, и адъютанты, и доктор… до трех десятков персон из штаба. Да еще столько же нижних чинов.
Солдаты посмеивались:
— С их благородиями в суседстве плывем!
— В одном стаде… как скотинка… на соломе!
— Ниче, уживемся. Видит бог!
При выходе из Амурского лимана барк попал в полосу холодных ветров. Снасти обледенели. Ночью вахтенный доложил капитану «Пальметто», что потеряно управление парусами. Американские матросы не в силах сбить нарастающий лед на реях и вантах. Паруса задубели от мороза: ни поднять, ни спустить. Барку грозила гибель.
От генерал-губернатора последовал приказ — всем нижним чинам и штабу, включая старших офицеров, скалывать лед со снастей и бортов.
Лед считался самым страшным врагом. Маленькое суденышко, потерявшее управление и покрываемое ледяным панцирем, могло быстро затонуть.
Ветер свирепел, и холодные волны заливали палубу и палубные надстройки. В трюме нашлось несколько ломов и топоров. Их раздали солдатам, казакам и матросам. У интенданта оказался ящик молотков — сущий клад. Матросы, вооружившись молотками, смело полезли по обледеневшим пеньковым вантам сбивать лед с рангоута. Самых ловких и смелых матросов и солдат на канатах спускали вниз… в каскад пенных брызг, в самую вихревую пляску ветра. Там они топорами скалывали лед с бортов.