Дом на площади - Эммануил Казакевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воронин покачал головой и промолчал. А Лубенцов, который знал, что бранит Воронина несправедливо, никак не мог остановиться, с ужасом чувствуя, что не в состоянии владеть собой. Наконец он успокоился, извинился за свою горячность, жалко улыбнулся. Сердце Воронина сжалось. Он спросил:
- Ляжете спать?
- Да, пора. - Помолчав, Лубенцов сказал: - У нашего капитана с переводчицей, по-моему, роман?
- Похоже на то.
- Оба сдержанные, молчаливые, просто не понимаю, как они признаются друг другу.
- Как-нибудь.
- Останься у меня ночевать, Дмитрий Егорыч.
- Хорошо.
В присутствии Воронина ему было спокойно и спалось лучше.
XXIV
На следующий вечер Эрика снова зашла к Лубенцову. Она постучалась, он сказал по-русски: "Войдите", - и она медленно открыла дверь.
Войдя, она бросила любопытный и боязливый взгляд на полутемную комнату, освещенную только настольной лампой. Боязливость ее взгляда заставила Лубенцова вздрогнуть. Это была не робость человека перед другим человеком, а женская дрожь перед тем неотвратимым, что должно произойти, выражение уверенности в мужском праве повелевать, сила слабости. Все это было прочтено Лубенцовым в ее взгляде - робком, но смелом, боязливом, но доверчивом.
Надо было быть стариком или философом, чтобы отнестись ко всему этому равнодушно. Лубенцов не был ни тем, ни другим. Но он был комендантом. И свойственное ему обостренное чувство служебного долга, обостренное до того, что индивидуальное и служба почти безраздельно сливались воедино, что свойственно как раз молодым людям и нефилософам, - заставило его говорить и двигаться совершенно спокойно, ничем не проявляя той страсти, которая охватила его.
Он плохо соображал, чего она у него просила и о чем говорила, потому что знал, как и она, что все это только повод. Но, несмотря на то что он почти ничего не соображал, он отвечал ей на вопросы довольно логично - по крайней мере в той степени, в какой логичны были вопросы. Она подошла к его книгам и стала их рассматривать. Ее лицо осветилось красноватым светом настольной лампы; монах счел бы это отблеском геенны огненной.
Ему стоило только сказать ей одно ласковое слово. Но он огромным усилием воли превозмог себя и заговорил о "школьной проблеме". Он произнес целую филиппику о недопустимости телесных наказаний в новой немецкой школе. Он посоветовал ей почитать "Педагогическую поэму" Макаренко и работы Надежды Константиновны Крупской.
- Немецких детей, - сказал он, встав с места и прохаживаясь по комнате, - надо любовно и настойчиво воспитывать в духе любви ко всем народам и уважения к трудящимся людям. - Он называл ее "фрейлейн Себастьян", чтобы обращение по имени не прозвучало сближающе. - Вы, фрейлейн Себастьян, должны проникнуться этими идеями, и вам станет радостно жить и работать для Германии.
Она стояла, опустив голову, любящая и разочарованная, полная преклонения перед этим цельным характером и уныния по поводу его кажущейся отрешенности от земных страстей. Тихонько вздохнув, она сказала, что просит его не забыть свое обещание, - а о каком обещании шла речь, он не знал. Позднее он вспомнил, что она просила дать ей две-три советские книги, так как она начала изучать русский язык. Еще позже в его памяти медленно и плавно восстановилось все, что было сказано за эти минуты, - он обещал ей помогать в изучении русского языка, в связи с чем она сказала, что "позволит себе иногда заходить сюда по вечерам".
Как только она ушла, Лубенцов сразу же сел писать Тане письмо. Обычно он не давал в письмах воли своим чувствам, но сегодня написалось по-иному. Он умолял ее добиться поскорее демобилизации и приехать. Он возмущался тем, что ее до сих пор держат в далекой Маньчжурии, когда война уже так давно окончилась. Он писал ей, что не может без нее жить, и упрекал ее, что она редко пишет. Когда муж упрекает жену в том, что она редко ему пишет, это не всегда значит, что он беспокоится за нее, - иногда это является признаком того, что он беспокоится за себя.
В ближайшие дни Лубенцов почти совсем переселился в комендатуру. Когда же несколько дней спустя все-таки решился остаться дома, он все ждал с замиранием сердца, что она может вот-вот появиться, и этот страх, в равной доле смешанный с желанием, чтобы она действительно появилась, снова заставил его перекочевать в комендатуру.
Свободные вечера он стал проводить внизу, с солдатами. Он называл это "провести вечер в России". Он чувствовал себя здесь очень хорошо. В клубной комнате было уютно и тепло. Люди играли в домино и шашки, рассказывали о своих домашних делах и о приключениях военного времени. Лубенцов и сам частенько рассказывал им про действия разведчиков, про сметку и храбрость их нынешнего помкомвзвода, старшины Воронина; иногда он подробно объяснял им немецкие дела, политику Советского правительства в германском вопросе. Они слушали с глубоким интересом, польщенные его вниманием к ним и не подозревая о том, как он польщен их вниманием и как хорошо ему с ними.
Бывало, они начинали петь русские песни. Зуев играл на аккордеоне. Лубенцова прошибала слеза от этого пения. К нему однажды подошел Касаткин и, сев рядом, спросил:
- О чем задумался, Сергей Платонович?
- Ей-богу, сам не знаю, Иван Митрофанович, - ответил Лубенцов. Вероятно, тоска по родине. Хочется домой. И тут есть озера и речки, леса есть. Все, как у людей, а тянет к своим озерам и речкам, в свои леса. Никогда не думал, что это возможно, что это так сильно. Хочется послушать детей, говорящих на русском языке. Хочется поудить рыбу в русской речке. Тоскую о том, чтобы быть как все, чтобы ничем не выделяться, чтобы вместе с толпой служащих идти с работы домой. И чтобы был свой дом. И чтобы не казалось всегда, что кто-то чужой, посторонний, с неясным лицом, заглядывает тебе через плечо... Тоскую о том, чтобы меня звали не господин, а товарищ.
После долгого молчания Касаткин спросил непохожим на него тихим и ласковым голосом:
- Устал, Сергей Платонович?
- Устал, - сознался Лубенцов и поднял глаза на Касаткина. И, увидев его сидящим в расслабленной позе на диване, понял, что и Касаткин ужасно устал и что все, что он, Лубенцов, говорил, в той же, если не в большей, степени относится и к Касаткину.
Сидевший рядом Яворский сказал, вздохнув:
- Даже заседание месткома кажется мне отсюда прекрасным и романтическим событием.
Помолчали. Потом Лубенцов спросил:
- Как ваша семья, Иван Митрофанович?
- Едет, - коротко, но с явно счастливым видом сказал Касаткин. Он потупился, потому что ему было неудобно выказывать свое хорошее настроение перед Лубенцовым, у которого с приездом жены, как он знал, пока ничего не получалось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});