Человек из пустыни - Елена Грушковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — сказал Джим. — Избавь одного моего сына от обвинения, а другого вытащи с того света.
Эрис смотрел на него недоуменно. Джим плеснул в два стакана немного глинета.
— Я шучу, мой милый. Будешь? — Джим протянул ему один из стаканов.
Эрис взял стакан, всё ещё недоуменно морща лоб.
— Невесёлые у вас шутки, ваша светлость, — пробормотал он. — Но я всё равно готов сделать для вас всё, что только ни попросите. Если хотите, я могу побыть с вами, чтобы вам не было одиноко и грустно.
Джим вздохнул.
— Если тебе это не в тягость, дорогой, — да, пожалуй, твоё общество меня бы развлекло.
— Что вы, мне это нисколько не в тягость! — с готовностью воскликнул Эрис. — Я буду только рад.
В его обществе Джим провёл час, слушая его болтовню. Что-то разительно изменилось в его чувствах к нему, Джим сам себе удивлялся. Раньше вздор, который нёс Эрис, казался ему милым, забавлял его, и он слушал его со снисходительной улыбкой, а теперь всё, что говорил Эрис, вдруг стало просто глупым. Эрис мог болтать без умолку на любые темы, не заботясь о том, что некоторые его суждения были весьма поверхностны, а некоторые откровенно глупы и, с точки зрения Джима, неверны. Слушая эту ересь, Джим содрогался и, когда Эрис предложил сыграть ему на органе, охотно согласился: так, по крайней мере, словесная какофония стихнет, и её сменит гармония музыки. Чем-то Эрис напоминал Арделлидиса, но только как дурная пародия: за годы дружбы с последним Джим убедился, что, несмотря на не слишком большую глубину ума и отсутствие всесторонней эрудированности, у того было доброе и отзывчивое сердце, способное на подлинные, глубокие и нежные чувства. Если он любил, то всей душой, а если ненавидел, то всеми печёнками (некоторые выражения Арделлидис усвоил у Дитрикса и всё ещё по привычке употреблял — кроме упомянутых «печёнок», например, называл Джима «мой ангел»). Но важнее всего было то, что он был органически неспособен на подлость и предательство, был верен в дружбе и любви и от природы великодушен. В Эрисе Джим не видел ни подлинности чувств, ни цельности характера, и вообще ему казалось, что за этой обворожительной внешностью скрывалась мелкая и хищная натура. Чары рассеялись, Джим вдруг с удивительной ясностью увидел его насквозь, и то, что он увидел, было примитивно и неприглядно.
Сказать по всей строгости, Эрис и на органе играл весьма посредственно — технически сносно, но совершенно бездушно. Впрочем, это, по крайней мере, не так резало слух: в музыке он не фальшивил, как в жизни. На Джима снова навалилась усталость и чувство ложности и ненужности того, на что он тратил своё время и душу. Разочарование и досада на себя были так тяжелы, что не хотелось даже дышать.
— Думаю, нам с вами очень пошли бы диадемы, — сказал вдруг Эрис. — Я был недавно в ювелирном магазине и видел там очень красивую пару — просто чудо. На них узор из крошечных голубых феонов.
— Ты хочешь пойти со мной к Кристаллу? — спросил Джим, поражённый такой откровенностью. — Несмотря на все мои проблемы?
Эрис присел к нему на колени. Играя его волосами, он сказал:
— Ах, это неважно… Проблемы разрешатся, всё будет хорошо, вот увидите. Я готов идти с вами к Кристаллу хоть немедленно, ваша светлость. Я буду всё делать для вас — всё, что захотите. Только одного не заставляйте меня делать: рожать детей.
Джим нахмурился.
— Ты не любишь детей?
— Терпеть не могу, — откровенно признался Эрис. — Вся эта возня с ними — такая тоска, такие хлопоты! В жизни есть много вещей получше этого.
— Например? — спросил Джим, предугадывая ответ и, откровенно говоря, уже не желая его слышать.
— Например… Ну, например, прокатиться по магазинам, потусоваться в клубе. — Эрис шаловливо провёл пальцем по плечу Джима, улыбнулся, заиграв ямочками на щеках. — Заняться любовью. Но — не забывая о противозачаточных средствах!
— Понятно, — усмехнулся Джим. И спросил, чувствуя бессмысленность дальнейшего разговора: — А ты не задумываешься о том, что после тебя ничего не останется, если ты не произведёшь на свет хоть одного сына?
Эрис сморщил носик.
— Ну, ваша светлость, не будьте занудой! В мире и без меня этого добра хватает.
— Какого добра? — не понял Джим.
— Ну, детей, — ответил Эрис.
— Что ж, если ты не хочешь иметь детей, никто тебя и не заставляет. — Джим пошевелился, намекая, что хотел бы встать. — Пусти-ка, дружок, я хочу выпить.
Он встал, рассеянно плеснул в стакан ещё глинета, но не притронулся к нему. Вести дальнейший разговор с Эрисом ему не хотелось. Он устал. От неловкого молчания его спас Эннкетин, вошедший с докладом о том, что обед подан. Джим из вежливости спросил Эриса:
— Не хочешь ли остаться на обед?
Эрис охотно согласился. Но обед этот оказался, по-видимому, не таким, какого он ожидал: за столом царила грустная атмосфера. В присутствии Эриса волновавшие всех темы — состояние Лейлора и судьба Илидора — не обсуждались, и разговор выходил вымученным, жидким, каким-то фальшивым. После обеда Эрис поспешно убрался, пробормотав какие-то формулы учтивости.
Джим побывал в больнице у Лейлора. С ним поехал Серино — для моральной поддержки. При виде своего сына, лежавшего в капсуле жизнеобеспечения, под прозрачной крышкой, Джим чувствовал в горле солёный ком, но к глазам слёзы не шли, и от этого сердцу было ещё больнее. Когда-то весёлые, блестящие и живые глаза Лейлора были закрыты, улыбчивые губы сомкнуты, тело опутано трубками и проводами. Врач не мог сказать ничего утешительного.
— Мы делаем всё от нас зависящее. Остаётся только ждать и надеяться.
Свою невыносимую боль он мог поведать только Бездне, только она могла понять его без слов. Выйдя поздним вечером на балкон, когда все уже легли спать, Джим устремил взгляд в молчаливые глубины и безгласно изливал в них свою муку. Бездна слышала и понимала, но не отвечала. Обращался он и к Творцу, вспоминая слова полузабытых молитв, которые он учил в детстве. По-альтериански их воспроизвести было трудно, и он произносил их на том языке, на каком учил:
— Отче наш, сущий на небесах… Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя…
Едва эти слова были им произнесены, как на его глазах выступили тёплые слёзы: они наконец прорвались из саднящего сердца и полились солёными ручьями по его щекам. Нельзя было сказать, что от этого ему стало заметно легче, но бесслёзная боль была всё же мучительнее. Опустившись на колени на холодные шахматные плитки балкона и держась руками за парапет, он бормотал мокрыми от слёз губами: