Кровавый пуф. Книга 2. Две силы - Всеволод Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Компания трибунала сидела за судейским столом, курила, закусывала, прихлебывала пиво, но к суду еще не приступала. Ксендз Сикст, в расстегнутой сутане, небрежно закинувшись на спинку стула, повествовал о некоторых планах и намерениях ржонда, и хотя, в сущности, по силе ржондовых постановлений, ему вовсе не следовало бы болтать о том, что не относилось прямым образом к ведению членов трибунала и составляло в некотором роде "государственную тайну" ржонда, но настойка и пиво в совокупности с душевной компанией развязали болтливый язык Сикста, а между его собеседниками не нашлось ни одного, кто напомнил бы ему про обет молчания, по той простой и естественной причине, что каждому было крайне любопытно узнать о высших и таинственнейших намерениях Центрального Комитета.
— Не жить! не жить москалю, а ни-ни! — с уверенностью доказывал Сикст, высчитывая по пальцам. — Во-первых, решено уже подорвать финансовый кредит России. Во-вторых…
— Шутка сказать, подорвать кредит! — сомнительно усмехнулся старик Крушинский. — Как вы его подорвете у такого государства?
— Что за государство!.. Колосс на глиняных ногах, и только!.. А подорвать — это пустяки! Решено выпустить огромное количество фальшивых кредитных билетов… В Лондоне уже работаются, а наш Игнатий Хмелинский — помогай ему Боже! — заблаговременно уже условился о заготовлении и о привозе в Край… Все либеральные правительства, вся Европа нам в этом деле помогают, потому… потому и для Европы важно, чтобы подорвать… Понимаете?
— А хорошо ли подделаны? — не без алчного любопытства осведомился Штейнгребер.
— Подделаны-то?.. О, мой польский брат мойжешовего вызнанья! Подделаны так, что твой татуле а ни на момент не задумался бы принять и разменять любую сторублевку! Вот как подделаны!.. Но это что! — продолжал Сикст, — я говорю не жить, потому что кредитки кредитками, а мы еще несколько блистательных фейерверков устроим! Вот так штука будет!
— В чем же дело? — спросил юный и ретивый Трущинский.
— А в том, что решено взорвать и сжечь все казармы и бомбардировать цитадель конгревовыми ракетами!
— Ну-у! — недоверчиво махнул рукою старец.
— Чего «ну»! Не нукай, брацишку! Почекай трошечку!.. Я знаю, что говорю! Потому… мы уже вошли в условие с двумя французами-специалистами… Один, как его?.. Ганье д'Альбен, а другой Маньян… берутся сжечь и бомбардировать; только два миллиона злотых, шельмы, требуют за это!
— И вы дадите? — с опасением спросил еврейчик.
— И мы дадим!.. Пятьсот тысяч уже выдали в задаток… Поехали во Францию делать приготовления.
— Да они надуют! — всплеснул руками Штейнгребер. — Я б и сам надул, ей-Богу, кабы такие деньги!
— О, мой брат мойжешовего вызнанья!.. Надул бы во имя ойчизны вольной и неподлегой!.. Хе, хе, хе!.. Что говоришь ты и что слышу я!?.. Gloria in excelsis!..[175] Ты надул бы, а они не надуют… Им Наполеон не позволит, да и мы им в Париже целый процесс сделаем, иск предъявим, пускай-ко попробуют!.. Нет, благородная нация не надует!.. ни-ни!.. а ни Боже мой! Не допускаю!.. Н-не допускаю!
— Два миллиона! — покачал головой многоопытный старец, — Где их взять, два миллиона! Легко сказать, да где достать?
— Т-сс!.. Не богохульствуй! Смири в себе дух строптивости и противоречия… Ты говоришь, где достать? Хм!.. Я тебе скажу где! Во-первых, при первой возможности мы воспользуемся казначейством, и мы имеем на это право, потому в казначействе чьи деньги? а?.. Польские, не так ли? А если польские, то им и подобает быть в руках истинного польского правительства… Поэтому, при удобном случае, сделаем простую транспортацию!.. Понимаешь? то есть из одной кассы в другую… Это раз. А во-вторых, уже решено выпустить в несметном количестве народовые облигации и заставить каждого обязательно принимать их… Понимаешь, тут уже не двумя миллионишками какими-нибудь пахнет!.. Подымай выше!
— Н-ну, а если брать не станут? — усомнился Штейнгребер.
— Что-о? — насупился на него Сикст. — Не станут?.. Кто это не станет?.. Твой татуле, что ли?.. Я тебе скажу на это, что ежели твой татуле не станет брать, то ты же первый подпишешь ему смертный приговор и сам же вздернешь его на осиновый сук! И я благословлю тебя на подвиг! И когда твой татуле запляшет в воздухе мазурку, то твой онкель охотно примет все сполна и за себя, и за братца, да еще прибавки попросит? Так ли я говорю? Верно?.. Ну, значит, и не спорь со мной!
— Однако, Панове, время уходить! — взглянув на часы, заметил Свитка. — Не пора ли за дело, а то как раз рискуем вместо дома переночевать в козе: десятый час в начале…
— Да что, много там у вас на сегодня? — деловым тоном спросил старик Крушинский.
— Нет, пустяки! Всего только два человека.
— Пхе!.. Стоило из-за такой дряни трибунал собирать! — заметил Сикст. — Я думал, двадцать по крайней мере, а у него только двое!
— Господа!.. Именем ржонда народового я открываю трибунал! — поднявшись с места, торжественно-официальным тоном возгласил Крушинский. — Прошу занять свои места. Благословите, отче!
И по слову председателя, вся компания стала при своих стульях, с серьезным видом молитвенного благоговения сложив руки и преклонив головы, а ксендз Микошевский, оборотись к распятию, забормотал вполголоса "молитву о помощи Духа Святаго пред началом добраго дела".
Наконец, получив от него общее пастырское благословение, все расселись на свои места и приняли натянутый официально-серьезный, вид, приготовляясь к слушанию доклада Свитки, который вынул из своего портмоне тоненькую бумажку, свернутую в самый маленький шарик, тщательно расправил ее и, пододвинув к себе поближе свечку, стал читать через лупу микроскопически написанные строки. Первым обвинялся какой-то еврей-ростовщик Шмуль Путкамер, по доносу сборщика Юзефа Чауке, в нежелании платить народовую подать, в непочтительном отзыве о ржонде, высказанном будто бы в глаза самому Чауке, при требовании им уплаты подати, и, наконец, в знакомстве его, Путкамера, с частным приставом Дроздовичем, что уже само по себе служит доказательством его шпионской профессии, а потому-де сей жид Шмуль Путкамер, недостойный называться именем поляка Моисеева закона, приговаривается, как зловредный гражданин, к смертной казни чрез отравление, ибо расправа посредством кинжала, как более благородная казнь, сочтена для него слишком высокою, и он признан недостойным подобной милости.
— Позвольте, господа, — вмешался Штейнгребер, — я немножко знаю этого Путкамера, но сильно сомневаюсь, чтоб он был шпионом. Знакомство с Дроздовичем ничего еще не доказывает. Это бы надо расследовать более обстоятельным образом.
— Вздор! — закричал Микошевский. — Стоит еще задавать себе труд расследовать!.. Из-за какого-нибудь подлого жидюги!..
— Но ведь обвинение голословно! На чем этот Чауке основывает его?
— На внутреннем убеждении и на знакомстве с Дроздовичем, этого совершенно достаточно! — авторитетно порешил Сикст, осушив свой куфель пива.
— А что, ежели этот Чауке должен Путкамеру по векселю и путем доноса думает избавиться от долга? — пустил загвоздку Штейнгребер, явно желавший отстоять своего соплеменника.
— Ну, и помогай ему Боже, — ответил на это ксендз Микошевский. — Во всяком случае, — прибавил он, — Чауке наш, Чауке нам известен, а Путкамер нет; Чауке принадлежит к организации и служит сборщиком, и вдобавок очень хороший, усердный сборщик и благонамеренный поляк — уже по одному этому мы должны уважить его донос… Какое же доверие после этого мы будем оказывать своим, если станем еще проверять их показания!.. Mortus est!..[176] Мой голос за казнь. Кто со мной, господа, и кто против?
Все безусловно согласились с Сикстом, и даже еврей Штейнгребер, при всем своем тайном нежелании, должен был присоединиться к общему решению и подписать свое имя на протоколе.
— Ну, кончайте скорей! кто еще там у вас? Я уж спать хочу! — нетерпеливо обратился к Свитке ксендз Микошевский.
Обвинитель снова склонился над своей микроскопически исписанной бумажкой, но медлил над нею в какой-то странной нерешительности, нарочно стараясь показать вид, будто он не может разобрать написанного.
— Да читайте же! Чего вы мямлите? — еще нетерпеливее отнесся к нему Сикст.
— Позвольте, сейчас…
И он начал медленно, оттягивая слог за слогом, будто и в самом деле трудно разбирает буквы:
"По… по… по пред-ставлению… по представлению… пред… пред-седа… седа-те-ля…"
— Да что вы, читать разучились, что ли?
— Мм… позвольте, сейчас… "По представлению председателя"…
И Свитка снова замолк над бумажкой, но на этот раз уже не показывая вида, будто не может разобрать ее.
— Далее! — досадливо топнул ногой Микошевский.
Свитка молчал, будто и не слышал этого возгласа. Микошевский пристально взглянул ему в лицо и невольно удивился. Это лицо было бледно, с глазами, заволокнутыми каким-то туманом, и отпечатлевало в себе все признаки расстройства и смущения.