Повседневная жизнь Москвы в XIX веке - Вера Бокова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жалованье у московских чиновников было смехотворным — в 10, 20, 25 рублей, а то и меньше. Вплоть до 1880-х годов столоначальник Московского сиротского суда получал 3 рубля 27 копеек в месяц. (Узнав об этом, московский городской голова Н. А. Алексеев буквально ахнул и увеличил чиновные оклады сразу в 40 раз.) Естественно, что все остальное, нужное для жизни, чиновники добирали взятками. Брали — «по чину», но если старинному стряпчему достаточно было сунуть в кулак пятерку, то к эмансипировавшемуся чиновнику меньше чем с четвертной (25 рублей) неловко было и подходить, а кроме того, их принято было кормить хорошим (и очень дорогим) обедом в гостинице Шевалье или Будье. В итоге «жрец Фемиды, служащий в каком-нибудь суде на трехстах рублях жалованья в год»[47], нередко умудрялся не только обитать в хорошеньком особнячке, но и содержать пару лошадей, а в придачу еще и нестрогую красавицу.
У Иверских ворот и возле Казанского собора толпились безместные и отставные (зачастую по причине алкоголизма или темных дел) стряпчие, — часто оборванные и опухшие от пьянства, готовые за минимальную плату (в 10–25 копеек) написать какое угодно прошение и вести любую тяжбу, а также пронырливые ходатаи по делам, различные комиссионеры и профессиональные свидетели — темная публика, наихудшая часть «крапивного семени». Эти «Аблакаты от Иверской» были одной из достопримечательностей Москвы во все протяжение девятнадцатого века.
Наиболее густо обитали чиновники под Новинским, в Грузинах, в переулках на Сретенке, на Таганке, на Девичьем поле, а порой и в Замоскворечье, где занимали наемные квартиры.
Не мешающееся с «приказными» «настоящее» дворянство селилось в других местах — на Маросейке, Покровке с близлежащими переулками, в Басманной и Немецкой слободах и на примыкающем к ним Гороховом поле, а также на территории между Остоженкой и Тверской и на расположенных рядом Зубовском и Новинском бульварах. Местность между Остоженкой и Арбатом даже называли «московским Сен-Жерменом», по аналогии с аристократическим пригородом Парижа. Кстати, «московский Сен-Жермен» тоже был почти пригородом — далекой окраиной. Не случайно И. С. Тургенев, начиная свою повесть «Муму», основанную на событиях, происходивших в доме его матери, пишет об Остоженке, как об одной из «отдаленнейших улиц Москвы».
Вплоть до конца XIX века за нынешним Садовым кольцом начинались городские предместья с редкими неказистыми домишками, пустырями, замызганными рощицами и почти деревенским привольем. Территория Девичьего поля была уже загородом, дачным местом (где, в частности, на даче князей Вяземских бывал А С. Пушкин).
Жизнь в «дворянских» районах шла тихая и сонная. Фонари, как положено на окраинах, стояли редко. Мостовые кое-как были замощены булыжником. Летним утром, словно в деревне, раздавался пастушеский рожок, и сонная прислуга, распахнув ворота, выгоняла на улицу коров, которые сбивались в стадо и весело мыча, брякая колокольцами и оставляя на дороге свежие «блины», устремлялись к ближайшему пастбищу, обычно на берег реки или на пустырь, на Девичье поле или к Донскому монастырю.
Ближе к полудню появлялась подвода с большой бочкой. Рядом с бочкой сидел мужик и время от времени расплескивал ковшиком воду на мостовую — «поливал» улицу.
В «дворянских» кварталах вплоть до 1840-х годов почти не было торговых заведений, за исключением булочных (еще именуемых по старинке «калашнями»), съестных и мелочных лавок.
Дома большей частью были деревянные, с ярко-зелеными железными крышами, часто с мезонинами; в 7–9 окон по фасаду, оштукатуренные и выкрашенные в приглушенные цвета — белый, голубой, светло-розовый, фисташковый, кофейный; иногда с маленькими щитами для гербов на фронтоне. Желтый, который у нас чаще ассоциируется с «ампирной» Москвой, считался «казенным» и для «барских» домов использовался редко.
За домом непременно был сад с липами — для тени и аромата, бузиной, сиренью и акациями, иногда очень большой, причем чем дальше от центра отстояла усадьба, тем больших размеров был сад. Так, усадьба Олсуфьевых на Девичьем поле (и не она одна) могла и в середине века похвастаться целым парком, занимавшим несколько десятин земли, с вековыми деревьями и даже пастбищем для скота. Впрочем, большинство усадеб с большими парками уже к 1830–1840-м годам были проданы в казну: потомки магнатов оказывались не в состоянии содержать дедовские хоромы, которые, к тому же, часто оказывались сильно пострадавшими от пожара и разграбления 1812 года. Дом уже знакомого нам князя Куракина был в это время занят Коммерческим училищем, дворцы Демидова и Разумовского — Елизаветинским женским институтом и приютом для сирот; в блестящих дворцах Пашкова на Моховой и Мусина-Пушкина на Разгуляе и даже в доме «Трубецких-комод» шумели мужские гимназии…
Просторный и не особенно чистый двор барского дома был обставлен службами: людскими, конюшнями, погребами, каретными сараями. Непременно особняком стояла кухня: помещение ее под одной крышей с господскими покоями считалось недопустимым. На конюшне стояло десятка два лошадей; в хлеву одна или несколько коров. На широких воротах красовалась на одном из пилонов надпись: «дом ротмистра и кавалера такого-то» или «генеральши такой-то», а на другом обязательно: «Свободен от постоя».
Происхождение последней надписи требует пояснения. Долгое время в Москве, как и в других городах, расквартированные в городе войска не имели специальных казарм и размещались по обывательским квартирам. Постойную повинность должны были нести все — и мещане, и аристократия. Естественно, что дворянству она казалась особенно обременительной: приходилось терпеть под своей кровлей посторонних людей, далеко не всегда воспитанных (даже если на постое были офицеры), которые часто вели себя бесцеремонно и приставали к женской прислуге. Словом, в конце концов дворянство нашло выход: добились права построить на свои, собранные по подписке, средства городские казармы, с тем чтобы участники сбора освободились от постойной обузы. Так появились Хамовнические казармы, построенные на средства обитателей «Сен-Жермена», Красные казармы в Лефортове, казармы на Петровке, Покровские и Спасские (на Садово-Спасской).
Изредка ворота с надписью «Свободен от постоя» распахивались и появлялся «выезд» — четыре, а то и шесть лошадей, запряженных «цугом» (гуськом попарно) в шестистекольную карету, непременно с гербами (которые у титулованных были увенчаны геральдическими коронами) и с форейтором, сидевшим верхом на правой передней лошади, и двумя выездными лакеями на запятках: кто-то из обитателей отправлялся с визитом или в церковь. Ездить неподобающим образом в дворянской Москве долго было не принято; пешком же старинные дворяне ходили только на гулянье. Число лошадей в выезде в XVIII и первых годах XIX века напрямую было связано с чином: чем выше чин, тем престижнее упряжка. Еще в 1775 году был опубликован манифест, устанавливающий эту связь: особам 1–2-х классов полагалась шестерка с двумя форейторами, 3–5-х — шестерка без форейторов, 6–8-х — четверка, 9–14-х классов — пара. Коронованным особам полагалось в торжественных случаях восемь лошадей. М. А. Дмитриев вспоминал, как страстно хотел возвыситься в чине его дед: это дало бы ему возможность запрягать в выезд четверню, а «при его богатстве ездить парой ему было обидно»[48].
В 1820-х годах многоконные упряжки, как и гербы на дверцах, почти вышли из употребления. К 1827 году ездить цугом казалось уже ужасно старомодно, и даже в царский экипаж стали запрягать всего четыре лошади. Пожилые сановники и высокопоставленные немолодые дамы к этому времени стали ездить на паре обязательно породистых и красивых лошадей, запряженных летом в удобную карету, а зимой в широкие, просто-таки «двуспальные» сани с дорогой медвежьей полостью, на запятках которых все-таки красовался лакей в ливрее и шляпе с позументом. Верность традиции сохраняли к этому времени лишь некоторые старые барыни, по старинке не мыслившие себе достоинства без выезда, соответствующего их (а точнее, их мужей или отцов) чину. Случалось, что когда такая старозаветная дама собиралась в приходской храм, расположенный через дом или два от ее усадьбы, передняя пара лошадей из ее упряжки уже вступала за церковную ограду, в то время как карета с хозяйкой еще не покидала собственного двора. На новации они смотрели косо и ворчали, подобно Е. П. Яньковой: «Что по нашему за срам и стыд считали — теперь нипочем… А экипажи какие? Что у купца, то и у князя, и у дворянина: ни герба, ни коронки. Кто-то на днях сказывал, видишь, что гербы стыдно выставлять напоказ: а то куда же их прикажете девать, в сундуках, что ли, держать, или на чердаке с хламом? На то и герб, чтоб смотреть на него, а не чтобы прятать — не краденый, от дедушек достался. Я имею два герба: свой да мужнин, и ступай, тащись в карете, выкрашенной одним цветом, как какая-нибудь Простопятова, да статочное ли это дело?.. А в каретах на чем ездят? Я уж не говорю, что не четверней: теперь и двух десятков по всей Москве не найдешь, кто бы четверней ездил, а то просто на ямских лошадях. В мое время за великий стыд почитали на ямских лошадях куда-нибудь ехать, опричь рядов или вечером на бал, когда своих пожалеешь, а теперь это все нипочем: без зазрения совести в простых наемных каретах таскаются по городу среди белого дня или, того еще хуже, на извозчиках рыскают. Год от года все хуже и хуже становится, и теперь глаза уж не глядели бы и не слушала бы про то, что делается!..»[49]