Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм - Эллен Датлоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Форд трижды получал Всемирную премию фэнтези (за лучший роман, рассказ и сборник), а также выиграл премию «Небьюла» за лучшую повесть 2003 года.
Форд вместе с женой и двумя сыновьями живет в южном Нью-Джерси и работает профессором словесности и литературы в колледже Брукдейла.
Рассказ «Вечер в „Тропиках“» впервые был опубликован в журнале «Argosy».
Первый бар в моей жизни назывался «Тропики». Он располагался там же, где и теперь, — между бакалейной лавкой и банком на Хигби-Лейн в Вест-Ислипе. Мне было лет пять-шесть, и мои старик брал меня с собой, когда шел туда в воскресенье посмотреть игру «Гигантов».[64] Пока мужчины выпивали в баре, болтали, давали советы Й. А. Титтлу,[65] я катал шары на бильярдном столе или сидел в одной из кабинок в глубине и раскрашивал картинки. Музыкальный автомат, кажется, постоянно играл «Где-то за морем» Бобби Дарина, а я разглядывал фигуры, возникающие из клубов сигарного и сигаретного дыма, так же, как люди разглядывают облака. Я ходил туда не ради яиц вкрутую, которые бармен предлагал мне, сперва заставляя их исчезнуть, а потом вытаскивая из моего уха, и не ради того, чтобы посидеть на коленях у отца, прихлебывая имбирный эль с капелькой шерри, хотя и то и другое мне нравилось. Мигающая неоновая реклама пива зачаровывала, ругательства были сами по себе классной музыкой, но более всего манило меня в «Тропики» тридцатидвухфутовое изображение рая. По всей южной стене, от входной двери до туалетов, тянулся тропический пляж. Там были кокосовые пальмы с плодами и участки светлого песка, спускавшиеся к береговой линии, где плескались ленивые волны безмятежного моря. Небо, синее, как яйцо малиновки, океан с шестью оттенками аквамарина. Вдоль всего пляжа, тут и там, навеки застыли в различных позах островные леди, обнаженные, в одних только юбках из травы и с цветами в волосах. Их гладкая коричневая кожа, их груди, их улыбки были полны вечного очарования. А в центре картины, далеко на горизонте, был изображен океанский лайнер с трубой, из которой валил густой дым. Между кораблем и берегом болталась на волнах небольшая весельная лодка с одним гребцом.
Эта картина меня завораживала, я мог подолгу сидеть и смотреть на нее. Я изучал в ней каждый дюйм, запоминал, как изогнуты пальмовые листья, куда и с какой силой дует ветер, как взлетают волосы женщин, как заворачиваются края их зеленых юбок. Я почти ощущал дуновение и брызги на своем лице. Прохладная чистая вода, тепло островного света убаюкивали и гипнотизировали. Я замечал крошечных крабиков, ракушки, морские звезды, обезьяну, выглянувшую из-за пальмового листа. Однако самым интересным, глубоко в тени бара — там, где рай заканчивался у входа в туалет, была рука, отодвинувшая в сторону широкий лист какого-то растения. Словно ты сам стоял на краю джунглей и шпионил за человеком в лодке.
Время не стояло на месте, жизнь становилась все более трудной, и в конце концов мой отец перестал ходить по воскресеньям в «Тропики». Забота о семье оказалась для него важнее «Гигантов»: до тех пор, пока шесть лет назад не умерла мать, отец работал шесть дней в неделю. Когда я сам начал ходить по барам, то ни разу не бывал там, потому что «Тропики» считались баром моего старика, но воспоминания об этой настенной росписи всегда оставались со мной. В разные минуты моей жизни, когда все шло вверх дном, ее безмятежная красота возвращалась ко мне, и я размышлял — каково оно, жить в раю?
Пару месяцев назад я был в Вест-Ислипе, навещал отца, который до сих пор живет, теперь один, в доме, где я вырос. После ужина мы сидели в гостиной, разговаривали о прежних днях и о том, что изменилось в городе со времени моего последнего визита. Потом отец задремал в своем кресле, а я сидел напротив и размышлял о его жизни. Он казался вполне довольным, но я-то знал о долгих годах тяжкого труда, которые привели его к затворничеству в пустом доме, в местности, где он всем был чужой. Такая перспектива казалась мне удручающей, и, чтобы отвлечься, я решил пройтись по улицам. Было четверть одиннадцатого субботнего вечера, в городе царила тишина. Я дошел до Хигби-Лейн и повернул в сторону Монгока. Проходя мимо «Тропиков», я заметил, что дверь открыта и старая неоновая реклама пива, как прежде, вспыхивает и переливается в окне. Честное слово, музыкальный автомат негромко играл Бобби Дарина. Сквозь окно я видел, что рождественская гирлянда, круглый год обрамлявшая зеркало, горит, как и в детстве. Поддавшись внезапному порыву, я решил зайти и выпить пару стаканчиков в надежде, что за десятилетия, прошедшие с тех пор, как я был здесь в последний раз, никто не замазал картину на стене.
Только один посетитель сидел у стойки, такой сморщенный, что казался мешком кожи в парике, ботинках, штанах и длинной шерстяной кофте. Глаза у него были закрыты, но он время от времени кивал бармену, громоздившемуся над ним, — огромной, распухшей туше в тенниске, едва закрывавшей толстое брюхо. Бармен говорил почти шепотом и курил сигарету. Он поднял взгляд, когда я вошел, помахал мне и спросил, чего я хочу. Я заказал виски с содовой. Он поставил передо мной напиток, спросил:
— Что, пришлось много играть в баскетбол? — и ухмыльнулся.
Я давно не образец физического совершенства, так что я рассмеялся, приняв его слова за подшучивание над всеми нами, тремя потрепанными забулдыгами в «Тропиках». Заплатив, я выбрал столик, откуда хорошо видно южную стену, но сел лицом к дальним туалетам, чтобы не поворачиваться невежливо спиной к товарищам по бару.
К моему облегчению, настенная роспись была на месте, почти невредимая. Краски выцвели и потускнели от многолетнего табачного налета, но я вновь обрел свой рай. Кто-то пририсовал одной из дам, танцующих самбу, усы, и этот неблагоразумный поступок заставил мое сердце екнуть. А вообще я просто сидел там и вспоминал, наслаждался ветерком среди пальм, прекрасным океаном, далеким кораблем и бедолагой в лодке, что за эти годы так и не смог добраться до берега. Мне пришло в голову, что городу следует объявить эту картину исторической ценностью или чем-нибудь в этом роде. Мою задумчивость нарушил старик. Он оттолкнул барный стул и поковылял к двери. Я смотрел, как он шел мимо, глаза его остекленели, а поднятая рука тряслась.
— Все нормально, Бобби! — рявкнул он, выходя.
— Бобби, — произнес я себе под нос и посмотрел на бармена, начавшего вытирать стойку бара.
Он тоже взглянул на меня и улыбнулся, но я быстро отвернулся и вновь сосредоточился на картине. Через несколько секунд я опять украдкой взглянул на него, поскольку мне показалось, что я знаю этого парня. Он определенно был кем-то из тех старых дней, но время сильно его изменило. Я вернулся к раю, и там, среди солнца и океанского ветерка, вспомнил…
Бобби Леннин. Он был из тех, кого моя мать называла шпаной. Бобби учился в школе на пару классов старше меня, но на много лет обогнал меня в жизненном опыте. Я уверен, что к шестому классу он уже трахался, напивался и попадал под арест. В старших классах он был крупным парнем, хотя и в неряшливой физической форме, с брюшком. Но все же бицепсы у него были мощные, а жесткий блеск в глазах говорил о том, что Бобби с легкостью и без сожалений может убить. У него были длинные, всегда немытые, висящие нечесаными прядями волосы. Носил Бобби, даже летом, черную кожаную куртку, джинсы, залитую пивом тенниску и толстые черные ботинки со стальными носами, которыми можно было сделать вмятину в дверце машины.
Я видел, как он дрался с другими парнями у моста после уроков — парнями крупнее себя, мускулистыми спортсменами из футбольной команды. Он даже не был хорошим боксером, лупил как попало, наотмашь и беспорядочно. У него могла течь кровь из-под глаза, его могли пнуть в живот, но он оставался таким же свирепым и не останавливался, пока его противник не падал без сознания на землю. Его фирменный удар был — по горлу; однажды Бобби отправил им в больницу футбольного защитника школы. Леннин дрался с кем-нибудь почти ежедневно, иногда мог ударить даже учителя или директора.
Он сколотил шайку из троих неудачников в кожаных куртках, почти таких же мерзких, как он сам, только без мозгов своего вожака. У Леннина были злое чувство юмора и своего рода изворотливый ум, а его дружки оставались бестолковыми кретинами, нуждавшимися в его власти и покровительстве, чтобы значить хоть что-нибудь. Его постоянным спутником был Чо-Чо, которого мальчишкой в Бруклине повесила банда, соперничавшая с бандой его старшего брата. Сестра обнаружила его, прежде чем он умер, и перерезала веревку. С тех пор у него остался шрам, и Чо-Чо прикрывал его цепочкой с распятием. Из-за нехватки кислорода в мозгу он тронулся умом, а его речь — хриплый шепот — обычно не понимал никто, кроме Леннина.
Вторым соучастником был Майк Волчара, больше всего любивший дышать парами растворителя в сарае своего деда. У него действительно было волчье выражение лица, а своими карандашными усиками и заостренными ушами он напоминал мне диснеевского злодея Гарри-Масленку. Ну и Джонни Марс, тощий гибкий паренек с пронзительным раздражающим смехом, от которого, как мне казалось, можно было зажечь спичку, и склонностью к паранойе. Как-то вечером, решив, что учитель проявил к нему неуважение, он перестрелял все окна с одной стороны школы из папашиного ружья двадцать второго калибра.