Козлиная песнь (сборник) - Константин Вагинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана, комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.
В годы гражданской войны Мировой боговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.
Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, и изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота, хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал, молодой и сильный.
Напротив в садике, у памятника Пушкину, собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы – все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, – понюхивали чистейший порошок и волновались, им уже начинало казаться, что их преследуют.
Не все помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.
Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики, и решившие, что не стоит учиться, что равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые как иностранцы.
– В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.
Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне когда он в белом балахоне выскочил из-за забора, и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку донага раздеться и бежать по снегу, – вот смеху-то было, – и как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты. «Да, теперь ночью бриллиантов никто не проносит, – подумал он, – искать теперь бриллиантов не приходится».
– Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, – сказал Мировой явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву. – Что-то мои гады не идут.
И, сдавая кованые карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев песню:
Эх, яблочко, на подоконничке,В Ленинграде развелись живы покойнички,На ногах у них пружины,А в глазах у них огонь,Раздевай, товарищ, шубу,Я возьму ее с собой.
– Ты какой-то Вийон новый, – сказал Анфертьев, усмехаясь.
– Это еще что? – спросил Мировой.
– Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.
– Ну, меня-то не повесят, – сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.
– Пей, гад, в среду опять приходи петь.
– А хрусты? – спросил Анфертьев.
– Пока бери трешку. Следующий раз остальное. А то запьешь и в концерте участвовать не сможешь.
Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку-Шофера.
Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.
«С игрушками приходится возиться, – подумал он. – То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их».
Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерделой одежде, одинокий и несчастный.
– Вот все, что есть, – сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.
Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.
Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.
Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.
– Травишь, – повторил Анфертьев.
В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.
Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.
Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый, с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова.
Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках его отгоняли. Он странствовал по всему городу. Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.
Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался: он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.
Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.
Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.
В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.
За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.
– Лови! Держи! – кричали из толпы.
Начали раздаваться свистки.
Из кооперативов стали выбегать люди.
Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший, у дверей, подставил ему ножку.
Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.
1933
Стихотворения и поэмы
I. Стихи 1919–1923 гг
ПУТЕШЕСТВИЕ В ХАОС
Седой табун из вихревых степей…
Седой табун из вихревых степейПромчался, все круша и руша.И серый мох покрыл стада камней.Травой зеленой всходят наши души.
Жуют траву стада камней.В ночи я слышу шорох жуткий,И при большой оранжевой лунеУходят в камни наши души.
Еще зари оранжевое ржанье…
Еще зари оранжевое ржаньеЕрусалимских стен не потрясло,Лицо Иоконоанна – белый каменьЦветами зелени и глины поросло.
И голова моя качается как черепУ окон сизых, у пустых домовИ в пустыри открыты двери,Где щебень, вихрь, круженье облаков.
Под пегим городом заря играла в трубы…
Под пегим городом заря играла в трубы,И камышами одичалый челн пророс.В полуоткрытые заоблачные губыТянулся месяц с сетью желтых кос.
И завывал над бездной человек нечеловечьиИ ударял в стада сырых камней,И выходили души на откос КузнечныйИ хаос резали при призрачном огне.
Пустую колыбель над сумеречным миромКачает желтого Иосифа жена.Ползут туманы в розовые дырыИ тленье поднимается из ран.
Бегут туманы в розовые дыры…
Бегут туманы в розовые дыры,И золоченых статуй в них мелькает блик,Маяк давно ослеп над нашею квартирой,За бахромой ресниц – истлевшие угли.
Арап! Сдавай скорее карты!Нам каждому приходится ночной кусок,Заря уже давно в окне покашливаетИ выставляет солнечный сосок.
Сосите, мол, и уходите в камниВы что-то засиделись за столом,И, в погремушках вся, Мария в ресторанеО сумасшедшем сыне думает своем.
Надел Исус колпак дурацкий…
Надел Исус колпак дурацкий,Озера сохли глаз Его,И с ликом, вывшим из акаций,Совокупился лик Его.
Кусает солнце холм покатый,В крови листва, в крови песок…И бродят овцы между статуй,Носами тычут в пальцы ног.
Вихрь, бей по Лире…
Вихрь, бей по Лире,Лира, волком вой,Хаос все шире, шире, Господи!Упокой.
Набухнут бубны звезд над нами…
Набухнут бубны звезд над нами,Бубновой дамой выйдет ночь,И над великим рестораномПрольет багряное вино.
И ты себя как горсть червонцевКак тонкий мех индийских козОтдашь в ее глухое лоноИ там задремлешь глубоко.
Прильни овалом губ холодныхПоследний раз к перстам чужимИ в человеческих ладоняхПочувствуй трепетанье ржи.
Твой дом окном глядит в пространство,Сырого лона запах в нем,Как Финикия в вечность канетЕго Арийское веретено.
Уж сизый дым влетает в окна…
Уж сизый дым влетает в окна,Простертый на диване трупВсе ищет взорами волокнаХрустальных дней разъятую игру.
И тихий свет над колыбелью,Когда рождался отошедший мир,Тогда еще Авроры трубы пелиИ у бубновой дамы не было восьми.
Тает маятник, умолкает…
Тает маятник, умолкаетИ останавливаются часы.Хаос – арап с глухих окраинКарты держит, как человеческий сын.
Сдал бубновую даму и доволен,Даже нет желанья играть,И хрустальный звон колоколенБежит к колокольням вспять.
ОСТРОВА