Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурка живо выучил буквы, а слова из них не складывались или выходили такие смешные, каких не бывает на свете. Весь класс хохотал, когда он, красный, в поту, срывающимся от напряжения и досады голосом бормотал невесть какую чепуху. Он ненавидел букварь, его тошнило от одного вида этой растрепанной, проклятой книжонки. Григорий Евгеньевич строго обрывал смех, садился рядом с Шуркой за парту, терпеливо заставлял его по множеству раз складывать одно и то же слово. Ух, как это было противно, бубнить тетеревом! Шурка врал, сочинял немыслимое, теперь уж нарочно, чтобы учитель от него отвязался.
Тогда его наказывали, оставляли в школе после уроков, и Григорий Евгеньевич опять занимался с ним.
Произошло чудо — он выучился правильно складывать слова, начал читать стишки и разные крохотные историйки из букваря. Григорий Евгеньевич даже стал его изредка похваливать. Но когда класс, одолев букварь, перешел к книге для чтения, с Шуркой опять приключилась беда: читая, он стал торопиться и ничего не мог с собой поделать. Глаза его шныряли по строчкам, язык за глазами не поспевал, пропускал слова, точно их Шурка проглатывал. И тут, как ни бился Григорий Евгеньевич, он не мог толком наладить Шуркин неповоротливый язык. Терпение у Григория Евгеньевича лопнуло, учитель рассердился, сказал, что Шурка озорничает, балуется. А он, честное слово, и не думал баловаться, просто не мог почему‑то справиться со своими глазами. Они не подчинялись ему, бегали взапуски по буковкам, словно хотели поскорей узнать, что там дальше написано в книжке.
Кончилось все тем, что, когда пришло время классу получать из таинственного шкафа книжечки почитать дома — махонькие такие, с заманчивыми картинками и яркими обложками — Шурку не вызвали к столу учителя. Ребята сидели за партами с книжками, весело листали, показывали друг другу картинки, хвастались, а Шурка один торчал без книжки, как пугало гороховое, и глотал известную соленую водичку, которая в таких случаях бог знает откуда сама лезет в рот.
Он досыта нахлебался этой ненавистной воды, ослеп от нее, не заметил, как Григорий Евгеньевич, сжалившись, положил перед ним на парту тонкую, как тетрадка, книжечку.
— Смотри не озоруй больше, — сказал он. — Ты можешь учиться хорошо, если захочешь… Нуте — с, марш домой!
Шурка мигом прозрел, утерся рукавом, быстро спрятал книжечку в сумку (спрятал, не посмотрев, до того обрадовался) и помчался догонять ребят. Дома, не поев, он залез на печь и с трепетом раскрыл голубоватые захватанные листочки с обмусленными внизу уголками.
Эта первая, прочитанная на печи книжка была страсть какая интересная. Она рассказывала, как бабуша Матрена, сказку про царевну — лягушку. Он выучил книжку наизусть, хотя этого не требовалось, и так славно, без передышки, отбарабанил ее Григорию Евгеньевичу, когда пришло время менять, что тот посмеялся, потрепал за уши и дал ему (одному из всего класса!) сразу две новые книжки.
С тех пор Шурка разбогател, зажил двумя жизнями: одна была обыкновенная, которой он жил каждый день и не замечал ее, другая необыкновенная, какой он сроду не жил.
И эта вторая необыкновенная жизнь, самая интересная, была в книгах.
Как же он теперь обойдется без книжек? Да он подохнет с тоски!
Он не мог себе представить дня без книжки. А тут впереди целые годы, может быть, вся жизнь. А уроки в школе! А рассказы Григория Евгеньевича! А большая перемена, игры, драки!.. Боже мой, никогда и ничего этого больше не будет!
Да как же он, Шурка, на такое решился? Кто его заставил? Почему?
По шоссейке пробежали в школу ребята из Глебова. Потом гумнами, говорливой стайкой, пролетели мальчишки и девчонки из Хохловки. Шурка спрятался под навесом, чтобы его не увидели.
Когда он снова взялся за колун, он столкнулся носом к носу с Катькой. Холщовая завидная сумка вольготно болталась у ней за спиной. Синяя, белым горошком, юбка была выстирана, залатана, каждая складочка разглажена. Растрепа грызла морковку, переступала босыми ногами и таращилась на колун и поленья. Что она, не видывала, как дрова колют?
Она никогда прежде не заходила за Шуркой, а сегодня, как нарочно, зашла. Вот бесстыжая! Наверное, за «Гулливером» прикатила, не могла подождать. И еще ей, конечно, хотелось узнать про Шуркиного отца все доподлинно. А разве про такое рассказывают, вот дурища!
Шурка выбрал самый толстенный гладкий сосновый кругляш, прицелился глазами и колуном.
— Дай я поленце расшибу, — попросила Катька. Шурка, как говорится, бровью не повел.
— Хочешь морковки? Сла — адкая!
Шурка плюнул по — мужицки сквозь зубы.
— Ты знаешь, говорят, Митя — почтальон совсем, совсем ослеп… Он письма перепутывает… чужие приносит, ей — богу!
Шурка промолчал.
— Тебе одному не управиться, — болтала Катька, завистливо поглядывая на колун и поленья. — Эвон их сколько, дров! Опоздаешь на урок.
— Эка важность, — мрачно сказал Шурка.
— Григорий Евгеньич заругает.
— Ну и пускай ругает, — еще мрачней пробурчал Шурка. У Катьки, как вчера, полезли от удивления глаза на лоб.
Она перестала грызть морковь, подумала, подвижное лицо ее озарилось догадкой.
— Мамка заболела, да? Ты не пойдешь сегодня в школу? Эге?
— Тебе какое дело, Растрепа? Проваливай! — свирепо зарычал Шурка и хрястнул изо всей мочи колуном по кругляшу. От одного удара кругляш развалился надвое.
Катька попятилась. Она до того рассердилась, что забыла про «Гулливера», не потребовала книжки обратно. Вприскочку побежала прочь, не оглянулась, даже языка не показала.
Вот она перелетела шоссейку, порхнула ласточкой мимо избы Солиных и пропала за углом. Там через гумно, полем шла самая короткая, самая памятная и дорогая тропинка в школу.
— Санька, где ты? Восемь скоро, — негромко, обычно позвала мать, высовываясь из окошка.
Увидела под навесом свежие поленья, ласково одобрила:
— На неделю припас… старатель. Иди скорей, пирожки остынут!
Шурка встрепенулся от этого привычного возгласа. Душа у пего смутилась, но он вжился в свое новое положение и не мог сейчас представить себе ничего другого.
Он молча прибрал дрова, отнес колун в сени, за ларь, и поплелся в избу.
От горячих пирожков отказываться грех. Поешь — сил прибавится. Худо ли? Сильному никакая работа не страшна. Знай ломи да посвистывай. Сильный, как в драке, всегда одержит верх в работе. Он, Шурка, обязан быть сильным. Вот он поест пирожков, молока напьется и пойдет в озимое поле чинить изгородь. Теперь это его дело. Он и зябь сам поднимет, если дяденька Никита позволит.
Наскоро сполоснув руки, Шурка сел за стол в картузе, как делали, торопясь, мужики в страдную пору.
Аппетитно дымила груда пирожков в глиняной плошке. Он потянулся за самым большим, поджаристым.
И тут строгий голос матери привел его в чувство:
— Ты что же, бессовестный, лба не перекрестил, не умылся как следует… И шапку не снял! Очумел? Ты за столом сидишь или где?!
Он не верил своим глазам. Мать замахивалась на него тряпкой, гнала к рукомойнику. Синие разгневанные молнии вылетали из‑под нахмуренных бровей, грозили испепелить на месте.
Эти знакомые молнии словно осветили Шурке прибранную избу, его бесценные башмаки, начищенные неизвестно когда ваксой, дышащее огнем и зноем устье печи, заставленное трехведерным чугуном с коровьим пойлом. Все, все в избе жило по великому, давно заведенному порядку. Да как же посмел его нарушить Шурка? Что ему взбрело в голову?
Мать кричала на него, стращала тряпкой, а руки ее, как всегда, делали еще много разных дел. Будто она вчера и не лежала мертвой на кровати, с лицом, залитым слезами, будто не виднелся в «горке» серый страшный пакет, спрятанный за сахарницу Никитой Аладьиным, словно и не держали недавно неживые руки матери пустой сковороды, — все это Шурке точно приснилось.
И от всего этого, обычного, посветлело у него на душе и на сердце. Он охотно расстался с картузом, умылся, перекрестился на божницу. Темный, строгий лик Спасителя подобрел, синяя лампадка явно подмигивала Шурке: дескать, смотри, брат, то ли еще будет.
Он догадывался, на что намекают ему с божницы. Он и сам страстно желал, чтобы все обернулось не так, как он решил, а по — другому.
Мать положила перед ним тот самый, большой, облюбованный им пирожок.
— Ешь скорей… в школу опоздаешь.
Шурка собрался с духом и, не глядя на мать, уписывая за обе щеки, пробормотал:
— Я… не пойду… в школу. — Что ты мелешь?
— Не пойду… и всё. Не хочу учиться.
— Как так не пойдешь? Что ты выдумал?!
Он заревел, и мать, тревожно взглянув на него, все поняла.
Она взяла его голову сильными, теплыми руками, прижала к себе и долго не отпускала.
— И думать так не смей, — горячо шепнула она. — Жив отец! Слышишь? Сердцем чую… Жив!