Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь приказали, — оправдывалась мать. — Сам Устин Павлыч настращал — беда как. Опять же думала — безгодовый, кому он на позиции нужен, наш мерин. На живодерню таких берут. От бедности держали. Ну, а по теперешнему времени — все‑таки лошадь… Не думала, не гадала, а, оно, вишь ты, как нескладно получилось.
— У них все ладно да складно, — отвечал сердито Шурка, повторяя чьи‑то злые слова, вспоминая последний сход, усастого военного, трубившего в клетчатый платок, картуз с жребиями и пронзительно — беспощадные бельма писаря. — Безгодового взяли, а Быкова жеребца, трехлетку, не тронули… Что же ты смотрела? Кричала бы: неправильно.
— Уж я кричала, — признавалась мать. — Выла на всю площадь в волости… Да разве их, душегубов, перекричишь? Глотки‑то у них, поди, какие, в одну трубу трубят, стращают тюрьмой. Известно: баба, жаловаться не пойдет, не посмеет, ходов — выходов не знает… Да и кому жаловаться, окромя бога? Вор на воре в волостном правленье сидят. На быковском жеребце они, чу, нагрели руки… И все начальство, как поглядишь, такое же, куда ни ткнись… Как послушаешь народ про войну, про порядки, подумаешь обо всем — сердце кровью обливается… Господи, что же ты смотришь? До каких пор, милостивец, терпеть будешь?!
— Ну, мамка, Лютика не воротишь, он, может, пушки возит. Без пушек немца не победишь, сам дядя Матвей Сибиряк говорил… Заведем жеребенка, — поспешно утешал Шурка. — Продадим лен — и купим жеребенка, эге?.. А что у меня худые локти — наплевать. Подумаешь! Я рукава у рубахи стану засучивать — заплат и не видать. И валенок мне, мамка, не надо. Слышишь? В старых прохожу, они еще в голенищах крепкие. Подошью подошвы твоими старыми валенцами… ну, которые таскает Ванятка. Он еще сопляк, зиму на печке просидит. Главное, мамка, завести жеребенка. Верно? — убеждал Шурка горячо. — Каурой масти, с белой метиной на лбу, с челкой и чтобы хвост — трубой… Я верхом буду ездить. Ох, уж и промчусь, пес тебя задери! Всех ребят обгоню!.. Замиренье выйдет, тятя прикатит с позиции, а мы ему ничего не скажем. Заглянет тятя на двор, а там… две коровы и жеребец… Здорово, а?
— Да, господи, как хорошо, лучше и не надо! Постой, Санька, так и будет, вот увидишь.
В разговорах с матерью все выходило замечательно. Шурка верил матери, а она вон как верила ему, соглашаясь с выдумками, и вместе они радовались. Хорошо было слушать сорок, ворон и галок, уговаривавших грачей не трогаться с родимых мест. Шурка сам в азарте, разойдясь не на шутку, в том безотчетно блаженном состоянии, которое вдруг находило на него, не прочь был сказать белоносым приятелям верное словечко, побожиться, что домоседки трещат и галдят одну сущую правду.
Но стоило ему оказаться одному, как становилось тревожно — грустно. Он невольно думал, что как бы ни разгуливали по озими журавли, они, отдохнув, снимутся с зеленей и, вытянув шеи, курлыча, прощаясь, потянут все‑таки на юг. Как бы ни жгло затылок на припеке, скоро с севера навалятся непроглядные, лохматые, с ветром и дождем тучи — не высунешься из избы, да и делать на улице станет нечего. Что бы там ни толковала мать, как бы сам Шурка, утешая ее, ни поддакивал, ни выдумывал, обманывая себя, а лежит и будет лежать за сахарницей, в «горке», серый пакет с повесткой, в которой сказано, что отец убит…
Была еще одна немаловажная причина, почему Шурка чувствовал себя скверно. Конечно, эта причина не шла в счет с такой, как гибель отца, но все же и она давала себя знать, и временами очень больно.
Глава XVII
ОДИН НА СВЕТЕ
С понедельника Шурка остался один на свете.
Кругом его были люди, он разговаривал с ними, а все ж таки оставался один, как тут ни вертись. Чуяло его ретивое — не миновать ему новой беды. Так оно и вышло.
Он прибежал в школу после звонка и молитвы, когда ребята уселись по партам, нащипались, натолкались досыта, угомонились и Григорий Евгеньевич, стуча мелом, рассыпая крошки, писал на классной доске примеры со скобками. Учитель оглянулся на скрип двери, но слова не сказал Шурке, только глухо покашлял и как‑то виновато на него посмотрел.
Шурке отчего‑то было стыдно, неловко. Все таращились на него, как на утопленника. Он боком полез на свое место. Пашка Таракан и Андрейка Сибиряк молча потеснились.
Вынув из сумки расколотую мутную аспидную доску, прилаживаясь списывать примеры, Шурка уронил грифель. Пашка, вместо того чтобы по обычаю созоровать, закатить башмаком грифель подальше, вдруг нырнул под парту и подал оброненное. Эдакого с ним не бывало сроду.
У Шурки защемило в груди. Он вырвал грифель и съездил Пашку по голове. Таракан зашипел, но сдачи не дал. Шурке стало еще тоскливее. До чего дожил: его жалеют!
Он боялся встретиться взглядом с Яшкой. Глазастый Петушище как глянет, так и догадается о новости, которую поневоле припас для него Шурка. Он поскорей уткнулся в деленье, складыванье и умноженье, но затылком чувствовал — класс настороженно, тревожно следит за ним, будто ждет от него чего‑то. Наверное, и Растрепа вылупила зеленые любопытные глаза.
Уж не рёва ли от него ждут?
Как бы не так! Таращитесь сколько влезет, хоть год, — он и не пикнет. Не на таковского нарвались. Шурка — не девчонка. Это Анка Солина ревела три дня в классе, когда ее отца, прибежавшего с Карпат, увезли стражники. Подумаешь, в острог посадили! У Шурки дело похуже, но он вытерпит, не заплачет, только бы к нему не приставали.
Он раньше всех решил примеры, поднял руку. Но Григорий Евгеньевич, обходя его взглядом, будто не замечая вытянутой руки, позвал к доске Митьку Тихоню. Как полагается, Митька живо угодил к печке, в угол. Шурка с завистью посмотрел туда.
Хорошо бы сейчас подраться с кем‑нибудь, поцарапаться, чтобы Григорий Евгеньевич рассердился и поставил столбом рядышком с Тихоней. Можно чернила пролить нарочно, еще лучше вымазать чернилами Таракана и Сибиряка, тогда место у печки наверняка обеспечено до конца урока, а если набраться нахальства и раздавить стекло в окне, так и на весь денек. Стой себе в углу, ковыряй мох и плесень в пазах, никто на тебя не смотрит, никто тебя не жалеет.
Он строил самые дикие, невозможные планы, как попасть столбом в желанный угол, мысленно давно торчал там. Урок продолжался, ребята перестали следить за Шуркой, но он все не мог успокоиться.
Самыми мучительными оказались перемены. Надо было вылезать из‑за парты, чтобы не остаться в классе наедине с Яшкой. Петух, по всему видать, только этого и желал, подмигивал Шурке, тряс красноречиво лохмами. Избегая Яшки, приходилось кидаться в самую гущу ребят, играть, а Шурке этого как раз и не хотелось. Он боялся, что ребята станут расспрашивать про отца, он не выдержит, разревется, как Анка Солина.
Но никто об отце не заговаривал, будто ничего не случилось, и Шурка стал успокаиваться.
Хуже было то, что ребята в игре, словно по уговору, ухаживали за ним, не давали ему водить. А уж какая это забава, если понарошку все поддаются. Но скоро ухаживание кончилось, игра взяла свое. Его обозвали Кишкой, чему он был страшно рад. Потом его порядком заводили в «шары», так что он даже обозлился и еле отыгрался.
Он приходил в себя, школьная жизнь продолжалась, ей не было никакого дела до Шуркиного отца, и слава богу.
Правда, в большую перемену сторожиха Аграфена, повстречавшись с Шуркой в коридоре, заутиралась фартуком и хотела погладить его по стриженой голове. Он увернулся от такой непрошеной милости, еле сдержал себя от желания толкнуть сторожиху в острый горб.
— Не лезь… без спросу! — яростно огрызнулся он. Слезы высохли у Аграфены. Ей моментально понадобился не фартук, а веник.
— Ах ты паршивец! — расходилась, раскричалась Аграфена. — Я к тебе с добрым словом, а ты… Ну, погоди у меня, обормот бесчувственный!
И погналась за Шуркой, размахивая мокрым, грязным веником. Вот это дело!
Спасаясь от сторожихи, он славно съехал задом наперед по перилам крыльца вниз и… прямехонько угодил в растопыренные руки Григория Евгеньевича.
За путешествие таким недозволенным способом полагалось оставаться без обеда или по крайности попасть в облюбованный, но теперь не манивший к себе угол возле печки.
Однако Шурку ожидало другое.
Григорий Евгеньевич привел его в класс, к рыжему шкафу, и с самой верхней полки снял здоровенную, как Библия Василия Апостола, книгу в коричневом толстом переплете. Это был журнал «Вокруг света» за давний год — предмет нескончаемых мальчишеских страстей.
Учитель давал ребятам смотреть журнал только за известные школьные подвиги, — например, за отличное сочинение, за диктант без ошибок и клякс и прочие приятные мученичества. Такой же святой порядок держался в школе и по другим журналам, уставленным на верхней полке шкафа. Там, ожидая грядущие подвиги ребят, полеживали, как знал Шурка, еще «Природа и люди» и «Нива». Но самой дорогой, бесценной наградой был, конечно, «Вокруг света» — с приключениями и умопомрачительными картинками. Шурке не однажды выпадало школьное, завоеванное трудом и терпением, счастье совать нос в этот журнал. Каждый раз он делал это с великим наслаждением, ему всегда не хватало времени полистать всласть широкие, в два столбца, пожелтевшие, пропахшие чем‑то кислым страницы и пробежать хотя бы одним глазом самые заманчивые истории, случившиеся на море и на суше.