Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда приключения и пиршества за столом заканчивались еще более неприятно: картошина шлепалась с вилки на раскрытую книгу, и как ни скупа бывала мать на постное и тем более скоромное масло, некое желтое постороннее пятно тотчас просвечивало страницу насквозь. Тогда Шурка вспоминал Григория Евгеньевича и, сердясь на себя, раскаиваясь, прятал книгу в комод, в боковой левый ящик, куда никто не имел права заглядывать, кроме хозяина. В ящике лежали его сокровища: книги из школы, удильные крючки, свинец для грузил, запасные лески, огрызки карандашей, чистые тетрадки, небезызвестное, найденное в Тихвинскую, колечко, завязанное бережно в тряпку, старые пробки, сломанный пугач и иные важные вещи, без которых дня прожить нельзя человеку и которыми не всегда разживешься даже за деньги.
Хуже было, когда выпадал свободный час и манили, звали к себе разлюбезные Заполе и Волга.
Лес, как известно, уважал шумные компании, с ауканьем, песнями, звонким треском валежника под босыми ногами. Ему, Заполю, нравилось, чтобы лист валился с деревьев от молодецкого посвиста, душа уходила в пятки у волков и леших от одного приближения горластой, бесстрашной оравы, вооруженной бездонными корзинами, острыми ножами и суковатыми беспощадными палками. Река, напротив, любила тишину, терпеливое стояние рыболовов часами по колена в воде, не шелохнувшись, занимание шепотом у соседа червяков во время горячего клева.
Пожелай Шурка, он мог бы всегда оказаться в компании и на Волге и в Заполе. Колька Сморчок, Анка Солина, Аладьины ребята, даже Тихони и сам Олег Двухголовый охотно приняли бы его в свои ряды. Но Шурке нужна была иная семейка, вдвоем — втроем, а ее‑то как раз он и не имел и, наверное, никогда не будет больше иметь. Поэтому он предпочитал одиночество, как оно ни было горько и тягостно.
Он убегал в лес после уроков или в воскресенье, с отцовской, на кушаке, мерной корзиной за плечами, с куском ватрушки про запас, со стареньким ножом — складешком и обязательной можжевеловой клюшкой на всякие непредвиденные происшествия. Он не боялся заблудиться, потому что уже порядочно знал таинственное, казавшееся бескрайним, дремучее Заполе, ту его часть, которая принадлежала сельским мужикам и бабам. Эта часть леса была так велика, что в барский сосняк и осинник можно было не совать носа, — грибов и ягод в своем Заполе хватало с достатком.
Сельский лес делился на участки, и каждый из них имел прозвища: Долгие перелоги, Большие и Малые житнища, Мошковы полосы, Водопои, Ромашиха. Как и поле, эти участки состояли из полос — по дворам, по душам. Значит, был тут и Шуркин лес — собственные березы, осины и елки, собственные ягоды и грибы.
Когда мать весной подбирала валежник или летом косила редкую, бледную, с мхом и листьями траву, Шурка ревниво примечал деревья и кусты на своих полосах, чтобы потом гнать чужой народ из собственного леса. Гнать ему пока никого не доводилось, потому что он сам болтался всюду, не считаясь, кому принадлежат полосы, и, по справедливости, это же имели право делать и другие. Но так или иначе, приятно было знать, что есть в Заполе его, Шуркин, лесок. И когда Шурка, шляясь с корзинкой, случаем натыкался на знакомые метины — зарубки на шелковистой бело — розовой бересте, находил завитые его руками венки на макушках ольшаника и орешника, он подолгу ходил вокруг деревьев, кустов, выискивая грибы, обирая гонобобель, чернику и бруснику до ягодки, чтобы его добро не доставалось другим. То, что он делал, было нехорошо, не по правде, он это чувствовал, понимал, но не мог с собой совладать.
Самое же удивительное было то, что, видать, не зря мужики и бабы придумали лесным делянкам прозвища. Прозвища очень складно подходили к местам. Долгие перелоги действительно были длиннущие, пока пройдешь — пятки отшибешь. На Малых и Больших житнищах и сейчас еще попадались дикие колоски не то ржи, не то жита. Мошковы полосы сплошь заросли красным кудрявым мхом и колючим белоусом — самое раздолье для боровиков. На прогалинах Ромашихи точно снег лежал и не таял — такая прорва цвела ромашки, не хватало только девок, чтобы гадать на цветах в смешное гаданье: «Любит — не любит, плюнет — поцелует, к сердцу прижмет — к черту пошлет, замуж возьмет». А в осиннике, на Водопоях, по ямам круглый год стояла черная, тяжелая лесная вода — пои лошадей и сам пей сколько влезет.
Заполе становилось доступным для Шурки, как пустошь Голубинка, как Глинники, куда он ходил без опаски. Правда, в Заполе доподлинно водились змеи и волки. Но где их нет! На змей существовала палка, на волков — спички и быстрые ноги. Не зевай, только и всего. Что же касается леших и прочей лесной нечисти, то хоть Шурка и верил Григорию Евгеньевичу, что все это выдумки, сказки, но на всякий случай знал, как тут поступить, если, грехом, окажешься с глазу на глаз с нечистой силой. Надо перекреститься и читать про себя молитву. Шурка, как известно, терпеть не мог молотить себя по лбу, животу, плечам и сбивался в молитвах, но в трудную минуту он мог прибегнуть и к этой защите. Впрочем, у него еще не бывало встреч с нечистью, потому что все‑таки Григорий Евгеньевич говорил правду. Надо поменьше думать о леших, не пугать себя, вот и все.
Оттого что Шурка теперь был один, он видел в лесу многое такое, чего в компании, пожалуй, и не увидишь. И он этим своим преимуществом гордился и немножко утешался.
Лес сейчас не походил на весенний, когда все кругом тонко зеленело, цвело и пело — на земле и в небе, на самых вершинах берез, осин, елок, закинутых под облака. Не было похоже Заполе и на летнее — с узкими коридорами, густым зеленым мраком, непролазными чащами, с новенькими грошиками и копейками» оброненными под черными, как бы обгорелыми корнями берез. Лес уже раскрывался, был просторный, весь в светлых, голубых просеках и полянах. Чащи поубавились, деревья стояли свободно, не мешая одно другому, и везде разгуливало солнце. Не грошики, не копейки, а медные пятаки грудами валялись под березами. Осинник горел жарким огнем. От него занимались, вспыхивали багряным пламенем черемуха, кусты волчьих ягод, калина. Рыжие огоньки, как белки, скакали по веткам ольх.
Чем холоднее становилось на дворе, тем жарче разгорались костры и пожары в лесу. Одни сосны да елки неприступно зеленели и синели, как горы.
Колеи наезженных за лето дорог были полны чистой воды. В ней плавали сухие листья, как бумажные разноцветные кораблики. В тени пахло грибами, сыростью, молодой травой. А на открытых местах держался запах сухого сена и медовой смолы. На каждом шагу под ногами дымила деряба. Попадались пропущенные зазевавшимися бабами и девками барашки крупной, почти черной брусники. Одного барашка хватало Шурке на полный рот. Он жевал ягоды, пока не набивал оскомины. Во рту долго бывало кисло и горько, пощипывало язык. Тогда он на загладок баловался уцелевшими сморщенными гонобобелинами и черничинами. Они осыпались с кустов от прикосновения руки и были так сладки, что слипались губы.
На болоте, заросшем осокой и чахлыми березками и сосенками, по высоким кочкам, мелко и часто прошитым ягодником, краснела в обе щеки спелая, твердая, как камешки, клюква. Она гремела в жестяной банке — набирушке и была спора на сбор. Не успеешь высыпать полную, стогом, набирушку в корзину или в холстяной мешочек, который иногда прихватывал с собой Шурка, как, глядишь, опять банка полная.
Чуткая тишина стояла в осеннем лесу. Слышно было, как падали листья, задевая о сучки, как шуршала хвоей ящерица, убегая без хвоста из‑под Шуркиных ног, как перелетали молча с ветки на ветку синицы. Изредка в елках стучал дятел, переговаривались вполголоса на прогалине дрозды, лакомясь рябиной. Далеко — далеко, за лесом, свистел паровоз. Точно с края света доносилось ауканье. И было немножко грустно и отчего‑то тревожно, — хотелось все время идти на цыпочках.
Серая, в темных пятнах, гадюка, свернувшись на гнилом пне восьмеркой, грелась на солнце. Черная плоская голова ее с блестящими неподвижными глазами была поднята настороженно вверх.
Похолодев, пятясь, Шурка далеко обходил гадюку, сжимая крепко можжевеловую клюшку.
— Ну, попадись мне другой раз — в клочья разорву, — бормотал он с угрозой и долго потом оглядывался назад, на трухлявый пень.
Не успевал он отдохнуть от волнения, как на поляну, навстречу ему вылетал из травы заяц — русак. Вздрогнув, Шурка замирал на месте. Косоглазый, точно дразня, делал то же самое. Он бесстрашно и насмешливо глядел на Шурку, поводил длинными, стоявшими торчком ушами и раздувал усы. Это продолжалось так долго, что Шурка, опомнившись, приходил в себя.
«Ах, чтоб тебя… как напугал! — думал он, переводя дух. — Вот схвачу за уши, будешь у меня знать, как пугать добрых людей».
Но стоило пошевелиться — заяц делал саженный скачок в сторону и, прижав уши к спине, кидался в кусты.