Том 6. Зарубежная литература и театр - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каин — преступник, поскольку он протестант. Всякий преступник — Каин, поскольку он протестант. Всякий протестант — преступник в глазах общества и Каин в глазах Авелей, желающих жить «по-хорошему, по-тихому, по-быльему, ладком да мирком!». Байрон увидел и показал в преступнике Каина-протестанта, в протесте открыл он суть и источник преступления, суть каинизма. И, набросав протест в величественной картине, он светом его осветил преступление, и, осветив его, он возвеличил каинизм.
«Но нет, но нет! — слышу я голос. — Вы пишете неправду!» За моим плечом стоит приличный господин с либерально увесистой корпуленцией и почтенным джентльменским лицом.
«Садитесь, пожалуйста! — говорю я, несколько обескураженный. — Объяснитесь».
«Помилуйте! — восклицает почтенный джентльмен с раздражением, почти сверхъестественным для такого приличного господина. — Я, например, протестант. Да, я либерал. Меня даже Максим Максимович Ковалевский знает и ценит. Я протестую. И вдруг читаю, что вы пишете: всякий протестант — преступник и Каин».
«В глазах общества», — робко поправляю я.
«А то в чьих же еще? — сердито спрашивает либерал. — Если бы общественное мнение было таким, как вы его изображаете, что бы это было? Неужели общественное мнение назовет нас, либералов, Каинами? Полноте! Нас назвали бы Каинами лишь в том случае, если бы мы вышли из пределов нравственности и естественного права (я не говорю о рамках узкой лояльности), если бы мы призывали к насилию. Допустим, что Авели из „Нового времени“ воскуряют фимиам своему маленькому богу на жертвеннике, облитом кровью овец из стада израилева и других10. Неужели я или какой-либо сотрудник „Русских ведомостей“11 бросится с головешкой, так сказать, с факелом бунта на господина Суворина-отца и хлопнет оным факелом в высокое чело знаменитого и в высшей степени авелистого публициста? Нет! Лишь убеждением будем мы действовать: в самом крайнем случае мы последуем примеру Суворина-сына, наподобие Хама издевающегося над пьяно-бесстыдной наготой отца, и уколем его парой пернатых слов!12 И только… Каины же — те, кто призывает к мятежу и человекоубийству, вот кто! И независимо, протестант ли он или охранитель, ибо Карл Амалия Грингмут13 есть Каин, хотя для сходства с Авелем напялил на себя шкуру свежезарезанной овцы из стада пасомого».
Я был смущен.
«С кем имею честь…» — пробормотал я наконец. Джентльмен протянул мне карточку, на которой стояло: Авель Адамович Молчалин.
«Мое имя Авель Адамович, но я протестант. Протестант, но не преступник и не Каин, и на руках моих нет крови».
Его руки были пухлы и унизаны кольцами с небесно-голубою бирюзой.
«Да… Видите ли… действительно, теперь пошли такие протестанты, что старые мерки неприложимы, — сказал я.
Вы не Каин. Вы Авель. Но вы из Авелей пасомых пробираетесь в Авели пасущие. Собственно, протест тут, мне кажется, так сказать, мимолетный.
Но вот ежели вас в пасущие так и не пустят, тогда как? Замолчите или преступите границы человеколюбивого миролюбия?»
«Что вы! как не пустят! нельзя не пустить. Такие обстоятельства…» «А если?»
«Не знаю. Думаю, что распадемся: одни преступят, а другие замолчат».
«Так что я думаю, что одни из вас — Каины в возможности, а другие — поднятые волной обстоятельств Молчалины. Вообще же я думаю, что суть не в вас. Если вы и станете Каинами, то на краткий миг, а там начнете законодательствовать и авельствовать. Но идут другие, у которых вы недостойны развязать ремня на ноге…»
Но наваждение рассеялось. Передо мной был пустой стул.
Ведь вот какая история. Пишу о Джованни Скарнео, а меня вот куда отнесло от настоящего места, словно гоголевского запорожца14.
Вернемся к Скарнео.
Итак, заслуга Скарнео велика, ибо внутренняя ценность мистерии громадна. И надо было слышать, какими рукоплесканиями наградили смелого артиста верхи, галерка! Она, истомленная, рабочая галерка, почуяла, что тут ветер дует в ее паруса[44].
Скарнео, как я уже заметил, создал роль под впечатлением Дюпре. Он дал образ первобытного человека. Не знаю, похвалить ли его за то, что он держался несколько наклонившись, что придавало ему вид настоящего антропопитекуса[45], близкого потомка орангутангов. Но игра физиономии достойна похвалы. У Байрона Каин человек, и Байрон хотел в сценах кипения мысли и вопрошаний Каина отметить, как бьется слабая перед грандиозностью времени, пространства и энергии мысль человеческая в тесных границах доступного. Скарнео дал Каина — дилювиального[46] троглодита; на его свирепом, дикарском лице видна мука, в его глазах зачинается зарево мысли — мы словно присутствуем при рождении критики на земле.
Конечно, об антропологической правде тут не может быть и речи, но, приближаясь к ней, Скарнео создает интересную символическую фигуру, возбуждает своеобразное волнение: у него от Каина действительно веет каменным веком, как от Каина на знаменитой картине Кормона в Люксембургском музее16.
Но зато Адам, Ева, Авель были чрезвычайно плохи. Слишком заурядно серы. Ада была только, только прилична. Все это было бы полгоря, но Люцифер был уже настоящее горе.
Что такое Люцифер у Байрона? Великий критик. Творческое начало, сила, определяющая собою то, что есть, положительный закон природы — имеют у Байрона свой противовес в другой царственной фигуре, в принципе того, что может быть. Здесь байроновская метафизика, оставаясь фантастической и ненаучной, становится интересной.
Критика существующего возможна лишь как противопоставление его другому, не существующему, но возможному, мысленно представимому. Если бог есть источник сущего, то у нечестивца возникает мысль не о том, существует ли бог? — до этого доходят лишь впоследствии, — а о том, не возможен ли был бы другой мир? Быть может, лучший мир? В наличном мире человек страдает и, конечно, жаждая избежать страданий, стремясь, боясь, надеясь, на каждом шагу бродит вокруг вопроса: не возможен ли мир, в котором он не страдал бы? в котором не было бы боли и смерти? Бог победоносный осуществил мир согласно своей воле, но возможны и другие миры — только боги, их замыслившие, оказались побежденными. Из множества потенциальных миров осуществился один. Среди возможных же миров есть и такой, в котором нет страданий.
Бог-творец, не сотворивший этого мира, очевидно, отрешен мироправителем, «князем мира сего». Такого рода метафизическая мифология возникала неоднократно в истории религий. Комбинации были различны. Пищу этим мифам давали победы одних культов над другими. Новые божества часто вытесняли старых в силу политических или социальных перемен в жизни данной страны, и отношение к победителям и побежденным могло быть различно. Старые боги часто идеализировались после известного промежутка времени, именно когда новые боги начинали стареть.
Люцифер — бог утренней звезды, предводитель духов звезд, очевидным образом, некогда вполне признаваемое божество. Но влияние звезд стало позднее признаваться на Востоке двусмысленным и, наконец, прямо зловещим, и своеобразная форма астрального фетишизма стала вытесняться культом солнца. Переворот этот сопровождал победу земледельческих племен над номадным бытом.
Туран, например, долго держался за «князя звезд», «пастыря светозарных стад», Иран объявил Аримана (родственного Варуне — звездному небу древнейших Вед) злым духом, а дневной свет и солнечные божества (Ормузд и Митра) — величайшими мироправителями. Я предполагаю, что подобное пережито было и Вавилоном, мифы которого довольно рабски переняты были Библией. Люцифер — дух денницы — был старое, побежденное божество, Мардук — солнце, — в высшей степени напоминающий своим характером грозного Иегову, стал миродержцем. (Насколько отождествлялся Мардук с Иеговой, видно, например, из того, что легендарный еврейский патриот, по книге Эсфирь, носит имя Мардохей, что значит «Мардук есть Иегова».)
Имела ли место реакция в пользу звездных божеств в Вавилоне — это, насколько я знаю, неизвестно. Были ли в еврейском народе хотя бы отдельные лица, симпатизировавшие великому клеветнику, — сомнительно. Но великий клеветник стал играть позднее огромную роль в богословской литературе.
Хотя ересь Мани17 была осуждена и сила Саваофа признана безграничной, но в том или в другом виде все формы христианства удержали представление о том, что дьявол ограничивает бога, что война между ними продолжается, хотя в победе бога непозволительно сомневаться.
Бог потому именно не осуществляет еще мира и счастья, что препятствием этому является дьявол и порожденная им греховность людей.