Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сзади.
Не сбоку.
А прямо и лицом к лицу!
Так выглядела физическая формула победы. Это давало возможность атаковать. И мне была нужна война с ним, превращавшая его в моего врага, делающая его внешней реальностью. Я чуть ли не побежал, и уже сам по себе этот нацеленный на него бег менял ситуацию в мою пользу. Потом я резко свернул. Замедлил шаг. Теперь я шел по улице с редкими фонарями, по одной стороне которой стеной стояли большие черные тихие деревья парка, а он шел на приличном расстоянии, растворяясь в блеске мерцающего света. Он приближался, а моя враждебность выталкивала его из меня, как лихорадку; он был там, предо мною. Убить. Честно, я хотел убить его. Будучи уверен, что без этого убийства я никогда не смогу оставаться в рамках морали. Моя мораль стала агрессивной и убийственной. Расстояние между нами быстро сокращалось; само собой, я не собирался убивать его «физически», я лишь внутри себя жаждал убить его и был уверен, что стоит мне его убить, как я сразу же уверую в Бога, во всяком случае стану на сторону Бога… Это было одно из мгновений моей жизни, в которое я ясно понял, что мораль дика… дика… Когда мы поравнялись, он улыбнулся и поприветствовал меня:
— Que tal?[159]
Я узнал его! Это был один из тех чистильщиков, что вертятся на площади, случалось, он чистил ботинки и мне. Знакомый! К такому обороту событий я не был готов! Столкновение, такое убийственное, — и сорвалось… Я кивнул ему, крикнул в ответ: Adonde vas?[160] Мы разошлись, и от всех этих страстей ничего не осталось, только обыденность, обыденность как высший тон, как регулировщик всех событий!
(«Стало быть, у него опять катастрофа. Опять влезла проклятая обыденность в тот момент, когда перед ним уже вовсю развернулась драма, — и снова все утекло, как вода сквозь пальцы, как будто та, „другая сторона“ просто не хочет играть ни в какой драме… и наш Фауст погряз в текучке. Оставили его в дураках! Лишили драмы — единственного утешения в борьбе с молодыми…»
«Но из этой несостоявшейся битвы при нем останется, видимо, уже до самого конца, растущая убежденность в том, что добро имеет кулаки и умеет убивать, что мир моральный и духовный подчинен всеобщему закону жестокости. Вопреки всем его усилиям разлад между духом и телом становится все меньше, они, эти миры, проникают друг в друга, сопрягаются…»
«Вот что вынес он из залитого солнцем Сантьяго».)
1959
[32]
Понедельник
СОБАЧКА ПРОМОКШАЯ ИЛИ СЛЕГКА ВЛАЖНАЯ, КАК КОМУ НРАВИТСЯ.
Среда
Каждый адвокат бесконечно уверен в своей «общей культуре» (а как же иначе, ведь «юриспруденция образовывает»), а любой инженер по канализации считает себя самым что ни на есть ученым, не меньше Гейзенберга. Легко догадаться, что в обыденной жизни они демонстрируют исключительно слабое воображение.
Вчера. Какая досада! Два часа я был вынужден сносить умничанье этих дипломированных полуинтеллигентов. Непроходимая глупость. Адвокат с полным набором выходок юриста — с мировоззрением, стилем, формой, от которых несет пресловутым университетом, как нафталином от костюма… Инженеришка, тот все проповедовал превосходство точной науки, ибо, господа мои хорошие, всякое там философствование или душещипательные романсы не для дисциплинированной работы ума: «может, вы, господа, что-нибудь слышали о квантах?». Уровень страшный. И каждого дополняла его половина, заходившаяся в экстазе от обожания интеллекта своего самца. Прискорбно, что из года в год университеты плодят тысячи ослов, каждый из которых раньше или позже найдет свою безотказную ослицу.
Как сделать так, чтобы высшие учебные заведения не фабриковали такой пошлости, не портили так жутко воздух цивилизованного мира? Вокруг меня все больше молодых кретинов университетского разлива, прошедших полную очистку от естественной интеллигентности. Вульгарная пошлость этих работников умственного труда, специалистов в области медицины, юриспруденции, техники и т. д., даже здесь, в Аргентине, начинает досаждать. Невосприимчивые к искусству, не знающие жизни, сформированные абстракцией, они слишком полны самомнения и слишком тяжеловесны. Я люблю приводить в ярость этих толстокожих дурачков или топить их в хаосе придуманных на скорую руку фамилий и теорий — ох, как бы они меня не побили! Радует, что эти посредственные натуры обречены исключительно на науку — все остальное, все, что находится вне науки, вся духовная жизнь человечьего племени, представляется им шарлатанством, вот почему они постоянно умирают со страху, боясь быть обманутыми.
Я же вожделенно дразню их крестьянскую недоверчивость к «литературе», к этому обманщику par excellence[161], и время от времени то строю мину, то бросаю словечко, сомнительное, если не сказать клоунское. Их простецкое уважение к серьезности столь велико, что совершенно оглупляет их. Или вот еще: кошу их аристократией и генеалогией — безотказный прием, если речь идет об оболванивании болванов.
И все-таки аристократия… И все-таки аристократия… О, аристократия, оказывается, ты нечто большее, чем злая шутка. Идол плебса — польза, идол аристократии — удовольствие. Быть полезным и неприятным — вот цель любого робота и спеца. Быть настолько полезным, чтобы иметь возможность быть неприятным, — вот их мечта. Тогда как мечта аристократов совсем иная: быть настолько приятным, чтобы можно было быть бесполезным. Что же касается меня, то я утверждаю и записываю как один из постулатов моего знания о людях: тот, кто хочет нравиться людям, быстрее приблизится к человечности, нежели тот, кто хочет быть только полезным слугой.
Четверг
СОБАЧКА БЕЛЕНЬКАЯ, СЛАДЕНЬКАЯ, ХОРОШО УПИТАННАЯ.
Пятница
Моим ученикам я говорю: помните, что я — не из числа ваших уважаемых, патентованных и снабженных гарантией профессоров. Со мной никогда ничего заранее неизвестно. В любой момент я могу ляпнуть глупость или соврать, а то и вообще оставить вас в дураках. Со мной у вас нет никакой гарантии. Я — негодяй, люблю развлечься и плюю-поплевываю — плюю — плюю… на вас и на свое преподавание.
Суббота
МЕНЯЮ ЧЕРНУЮ КУСАЧУЮ СОБАКУ НА ДВУХ СТАРЫХ.
Суббота
Шел я тропинкой через большую поляну в лесочке Сантьяго; территория, похоже, предназначенная для застройки, поросшая редкой травой, с белесыми песчаными пролысинами, неинтересная, — двигался не спеша, задумчиво смотрел под ноги; солнце зашло, я шел мимо развалин, куч кирпича, обломков машин и ящиков, тропинка у меня под ногами слегка взлетела вверх, совсем немного, из-за легкого подъема грунта, и тут же упала. Этого оказалось достаточно. Я почувствовал, что земля волной ударила в меня снизу, я ощутил ее колыхания, ее неожиданную, потаенную упругость. Стой! Что это?! Неужели тропинка ожила? Неужели ожила земля? Стой, стой, ради бога, разве возможно, чтобы вещи оживали… но в таком случае ты сам неизбежно должен был бы превратиться в мертвый предмет! Как? Как? Три камешка на тропинке, один возле другого, приковали мой взгляд… разве невозможна такая интерпретация космоса, при которой их мертвенность обратилась бы в жизнь, а моя жизнь — в смерть? Нет, долой такой оборот — он слишком натянут, слишком фантастичен… Послушай только: вот если бы, кроме мира живого и мира мертвого, существовал какой-нибудь третий мир — третий принцип, о котором сегодня мы даже не можем подумать, такой принцип, который активизировал бы предмет, объект, превращая его в субъект. Воспринять эти три камешка как нечто активное… Тогда стала бы возможной активная инертность, апатия. Стоп! Стоп! Что за глупости!..
Все это потому, что ты смышленый мальчуган. И нет такого идиотизма, который оказался бы для тебя несъедобным… твой ум и твоя фантазия предают тебя в руки глупости, и ничто больше не кажется тебе слишком фантастическим… и вот стоишь ты на тропинке, неожиданно обольщенный глупостью, которая через тысячу лет — через тысячу лет, о, сын тысячелетий! — готова стать чем-то сродни истине.
Понедельник
СОБАКА МОКРАЯ И ЖИРНАЯ. Знаменательное высказывание высокого чиновника. Товарищ министр культуры и искусства сказал по радио (декабрь 1958-го): «В нынешней ситуации есть нечто ненормальное. Возьмем первый попавшийся пример: книга Гомбровича — литературные сливки, ее рецензируют все наши журналы, причем многократно, тогда как книги для массового читателя вообще не рецензируются».
И через мгновение в этом диалоге о культурной политике перед микрофоном Польского радио товарищ министр снова возвращается к этой уже ставшей навязчивой теме.