Семейщина - Илья Чернев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опять же, — убавляя шаг, заговорил Олемпий, — ежели не лодырь, все равно мужик разный бывает: один совестливый, а другой, скажем, твердосовестный… Как делить хлеб? Братья с братьями в одной семье не уживаются, — дележка идет по деревне.
— Это оттого, что каждый хозяином норовит стать, а в общем хозяйстве…
Он опять перебил меня, не дал договорить.
— Видали мы, знаем. Нас тоже гнали, да мы уперлись, не пошли, — будто про себя забурчал он, — и лучше: по крайности хозяйства в целости сохранили.
Я сказал, что у нас, в России, уже целые области наполовину вошли в колхозы, а через год половина всех крестьянских хозяйств Советского Союза будет коллективизирована…
— Половина — эка чо сказанул! Не видать, паря… Хорошо, говоришь, работают? Не знаем, не слыхали. У нас покуль того, каждый за себя. Так-то лучше.
Лучше! Но отчего же ты так взволнован, мой случайный собеседник? Не выдает ли это волнение тебя с головой: вопрос в том, как лучше, для тебя еще не решен, и язык не договаривает до конца всего, что скопилось у тебя в голове.
Подъем кончился. Из-за поворота дороги, из-за кустов, навстречу нам — шесть подвод, груженных свежевыкрашенными в зелень машинами. На последних двух телегах — новые походные палатки, обоз замыкает пузатая армейская кухня с трубой.
— Хараузские, — вглядываясь пристально в проезжающих, нехотя отметил рыжебородый Олемпий. — У них там артель… К вёшной только-только сгоношились. Слыхать, плохо еще живут. — И, будто возражая кому-то внутри себя, — так утопающий хватается за случайно подброшенную волною щепку: — А вот трахтора им не дали. Посулили — и не дали. У нас мужики не знают еще, какой он есть. Все трундят: трахтор, трахтор, а где он — не видывали… Это первая артель тута, — пояснил он. — Полста верст проедешь, у семейских больше не встренешь. Ну разве в Хонхолое, в Подлопатках… у братских, слыхать, есть, — у тех набольше коммуны. А разве узнаешь, как братский живет? Их дело совсем другое…
Мы остановились и долго глядели вслед хараузским артельщикам.
— Машина… оно, конешно… не руками… — промямлил Олемпий. — Но даст ли господь хлебушка? — И уж совсем неожиданно добавил: — Половина крестьян в артели… собча? По всей Расеи? Дела-а!
И он почесал концом кнутовища в рыжей, с завитушками, бороде…
В Никольском он завез меня к себе. Я пил чай в компании с его женою и раздобревшим на семейских хлебах фельдшером. Это веселый, но, видимо, пустой человек, анекдотчик. Было уже поздно, нужно было заночевать. Чтоб не терять зря времени, я пошел в сельсовет. По дороге повстречался мне бойкий, средних лет, остроносый человек. Разговорились… Оказалось — местный активист Викул Пахомыч. Он тоже как раз шел в сельсовет на собрание. «Очень кстати! — подумалось мне. — Выступлю».
Прежде чем довести меня до совета, Викул Пахомыч показал мне строящийся клуб. Он, видимо, очень гордится, — это дело его рук, он руководит артелью плотников.
В сельсовете собралось довольно много народу. На мое счастье, все активисты были тут. Особенно обратил на себя мое внимание жилистый, долгорукий человек, с продолговатой головою, — у него такие пронзительные, полные мысли, глаза. Я заметил, что к нему все относится с уважением и называют по имени-отчеству: Егор Терентьевич… Да и все мне понравились: молодой сравнительно парень с выпяченной губой — напористый, видать, серьезный, и другой — рябоватый, беспрестанно жующий собственную бороду, — этот все посмеивался, балагур…
Я стал журить никольцев, — подумать, ни одного колхоза на селе! Семьсот с лишком дворов — и ни одного! Чего они, собственно, ждут? Это же позор — такая отсталость!
— Да-да, — закивал головою Егор Терентьевич, — страшенная отсталость. Попробуй их сговорить… боятся…
— Как черт ладана, — поддакнул балагур.
Да, отсталость действительно чудовищная: даже сельсовет не выписывает ни одной газеты.
Утром я поехал в Хонхолой, к месту своего назначения.
3Новый уставщик Самуил Иваныч ни на минуту не подумал бы отказаться от продолжения негласной, скрытой работы своего предшественника. Ореолом мученичества венчала семейщина главу сосланного пастыря, и он, Самоха, обязан был ради памяти учителя стремиться к тому, чтоб ореол этот не потускнел. Не мог он не крепить веры в чистоту безвинного страдальца, — он, его авторитет зиждились на той же основе, что и авторитет Ипата. И что бы ни кричали на собраниях разные там Епишки о контрреволюционере и растлителе, он, Самоха, должен был разбивать их крики как богохульную ересь. Он понимал: пади Ипат Ипатыч в глазах народа — и ему, Самохе, не устоять.
Был для него еще один выход: переметнуться на сторону Ипатовых хулителей. Тогда бы враз рухнула пастырская слава, а вместе с нею и его, и остался бы он ни при чем, заплеванный стариками, которые, без сомнения, выбрали бы себе нового уставщика, а в его двор пустили б, чего доброго, красного петуха…
Самоха не думал о таком выходе, не искал его. От подобной мысли у него волосы поднялись бы колом на голове… Нет, он не предатель, и нет ему пути назад.
Раньше в горнице Ипата, — теперь в горнице Самохи собираются по ночам старики. Главные советники всё те же: Покаля, начетчик Амос и бывший купец Астаха Кравцов. Все они пуще прежнего залютели в ненависти, как залютел в ней и сам он, уставщик Самоха.
И как прежде, из пастырской горницы расходились по улицам и проулкам будоражащие семейщину слухи о погибельности колхозного пути, о близком и окончательном разоре… Самоха играл на всем, на чем только можно было: на растущей дороговизне, на бестоварье, на индивидуальном налоге, он ратовал против того, чтоб молодые бабы сбрасывали кички, он цеплялся за всякую трудность и неправильный шаг сельсовета и районной власти, чтоб внушать людям мысль о неуклонности оскудения жизни и непереносимости нынешнего бытия. Вот наезжие уполномоченные, проживая на селе по неделям, начали заводить себе дружков среди податливой бедноты, — Самоха извлекал из кожаной книги пыльный старый-престарый текст, которым еще прадеды отгораживались от разных нехристей, старый-престарый текст из писания, символ семейской замкнутости и обособленности: «Кто с еретиками сообщения имеют в ядении и питии, в дружбе — ересь». Исстари отпугивали этим речением уставщики и старики народ от всякой новины, от всяких иноверцев… Вот избач Донской и учительша выдумали каких-то пионеров и понавешали уже кой-кому из детвоворы красные галстуки. — Самоха шептал побирушкам-странницам в уши, чтоб те несли по деревне его пастырские слова:
«Эти пионеры в школе — дети антихриста. Кто поведет с ними дружбу — предастся сатане… В школе рисуют чертей… сымают кресты… Отдашь парнишку в школу, из него пионера там сделают, безбожника…» Вот по окрестным селам появились какие-то ленинградские рабочие, — как бы и сюда не навернулись, — и Самоха пытался отшибить эту новую напасть: «Это не рабочие, а посланцы антихристовы… Они приехали глумиться над исконной нашей верой…»
Хоть и брали семейщину за душу те изречения, но куда как слабее прежнего. Шатался народ, ломалась душа его, — недаром сказал Ипат Ипатыч: крутые года… Да и сам-то он, новый уставщик, мелко плавает в сравнении со старым. Так порою, в горькие минуты раздумий, должен был сознаваться Самоха самому себе. Учитель-то был вон какой, столп старой веры, далеко гремела его слава, и слово это было закон. Учитель, наверно, придумал бы что-нибудь и сейчас такое, что разом сразило бы пособников антихриста. Но учителя не было с ним, и Самоха тщетно взывал к нему, и его, казалось, здесь присутствующей душе, тщетно просил о совете и помощи.
В одном только Самоха опередил учителя — в осторожности. Он пронес ее через все фронты и лишения плена, он там еще закалил и взлелеял ее в своей груди, и она десятки раз выручала его все эти бурные годы — и в плену, и особенно здесь, дома. Он не рискнул бы, как дядя Ипат, громить большевистскую власть с церковного амвона, — может, у него не хватает для этого пороха.
Самоха ни за что не признался бы себе в этом, он склонен был кивать на новые времена, доказывал, что он обязан беречь себя пуще всего ради спасения паствы.
Самоха редко выезжал в соседние деревни на совещания с другими пастырями и вовсе отказался от поездок в город. Да и зачем? Потемкина арестовали… Правда, там сохранились кое-какие потемкинские корешки, — не всех удалось выполоть большевикам, — работа продолжается, снова копятся силы и снова из города велят собирать оружие и держать его наготове. Ему незачем было ехать в город, — он и без того копил оружие. Но он боялся неверного хода, страшился оставить за собою след. Мученический, по его убеждению, конец Ипата Ипатыча ежечасно напоминал ему о пользе сугубой осторожности. Порою, оправдывая собственную трусость, он даже спрашивал себя: не его ли молчаливость и скрытность оборвали нить расследования у порога его избы, не им ли он обязан, что не поехал он вместе с учителем в дальнюю отсылку?