Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли, однако, всего лишь первые месяца срока, и говорить об устойчивости, о просветлённости было бы опрометчиво. Кроме того, на Калужской были разрешены свидания. Наташа (а иногда тётя Вероника) раз или два в неделю приносили всего понемногу — еды, курева, белья. Он просил лишь самого простого: картошки, вермишели, немного жиров и сахару, лука-чеснока, чёрного хлеба, запрещая деликатесы вроде яблок и помидоров. Наташа доставляла всё по первому требованию, а иногда в посылках участвовала и Лида — получалось чуть богаче, чуть сытнее…
Немного помогала Солженицыну и самодеятельность: душевно, — да и после концерта артистов кормили, чаще разрешали свидания. 7 ноября он читал Горького и Есенина — оба совершенно не дошли до публики, но зато 8-го, после басен Крылова, зал покатывался со смеху. Как-то слишком всерьёз стал он думать о возможностях культбригады, о выездных гастролях и репетициях, партнёрах по сцене; просил жену добыть «для театральной деятельности» комедии Чехова и Островского. Зимой пытался ставить «Предложение», отрывки из «Бесприданницы», замахивался на «Укрощение строптивой» (хоть бы пол-акта), как-то дерзнул прочесть на репетиции монолог Чацкого, но уже 1 строка «А судьи кто?» заставила начальника КВЧ подскочить на стуле: Грибоедов оказался контрой и пособником 58-й.
Но чтеца так тянула, так освежала сцена, давая краткое забвение, так манила рискованная игра, ведь зэк-актер должен перевоплощаться дважды — из заключённого в артиста и из артиста в героя. Поздней весной 1946-го из тюрьмы «Матросская Тишина» на Калужскую заставу приехал ансамбль и пробыл у них три недели (с 20 апреля по 15 мая). Поочередно проходили концерты, приуроченные к майским и победным праздникам, ансамбль и местная самодеятельность с переменным успехом соревновались. Возможность попасть к профессионалам (в ансамбле было несколько драматических артистов) будоражила. Пока здесь были артисты, Солженицын забросил свои привычные занятия — и репетировал всё свободное время, переписывал отрывки из пьес, заучивал стихи. Но, присмотревшись к артистам и их работе внимательнее, с досадой увидел, что в репертуаре — всякая дрянь, песни-пляски, дешёвые скетчи. Руководство ансамбля держится на интригах, боится брать в коллектив, наполовину состоящий из 58-й, артистов той же категории. Плюс актёрское соперничество, борьба за роли. Прорваться в ансамбль, разъезжать с концертами без риска общих работ, иметь свободное время оказалось невозможным, и Солженицын ощущал это как неудачу… А через год случайно узнал о страшной беде: во время одной из поездок грузовик с артистами попал под поезд, кто-то погиб сразу, кто-то был тяжело ранен и изувечен. Всех убитых он хорошо знал и мог бы оказаться с ними вместе: «Никогда мы сами не знаем, чего хотим. И сколько уже раз в жизни я страстно добивался ненужного мне и отчаивался от неудач, которые были удачами».
Про художественную самодеятельность на Калужской заставе он вспомнит спустя много лет как об унижении — участников концерта мог сдёрнуть с кроватей любой опер, которому хотелось развлечься ночью. Но, несомненно, это будет только небольшая часть памяти. В «Республике труда» за кулисами самодеятельной сцены сойдутся влюблённые — бывший фронтовик Глеб Нержин и бывшая театральная парикмахерша Люба Негневицкая, 22-х лет, польских кровей, восемь лет по 58-й, девушка злосчастной судьбы.
В жизни она звалась Анечкой Бреславской. Ей и будет посвящена пьеса — история о горькой, короткой, сиротской любви «оленя» (так на зоне звали лагерных новичков, не приспособленных к жизни в лагере) и «шалашовки» (доступной женщины, лёгкой добычи). «Олень» и «шалашовка» не пара друг другу: он не может защитить её от этапа, сытно устроить в лагере — оставаясь вместе, они обречены. «В Республике труда» Люба, «цветок призывного греха», в конце концов «устраивается» с лагерным доктором, бывшим полковником и начсандивом, который пустил здесь глубокие корни и может постоять за двоих…
А Солженицын-Нержин через пару лет сочинит «Романс», тридцать строк с посвящением «А. Б.»: «Да, я любил тебя! Не только / За дрожь груди, за трепет тонкий, / За сохранённый щедрый пыл, — / В тебе, погиблая девчёнка, / Судьбу России я любил». Закон, напишет Солженицын в «Архипелаге», как будто даже способствовал лагерной любви, обязывая суды по первому требованию разводить супругов, если один из них, вольный, хочет расстаться с половиной, находящейся в заточении. И он не уставал повторять жене, что, при всей своей любви и нежности к ней, не хочет её закабалять. «Если у тебя когда-нибудь закружится голова — не коверкай и не мучь себя, не чувствуй себя жёстко связанной верностью — всё равно после этого ты будешь моей вся и целиком и только ещё горячей будешь меня любить». Наташа, со своей стороны, тоже готова была, кажется, закрыть глаза на «временную уступку плоти», на случайную встречу, если таковая, по естественной человеческой слабости, произойдет у мужа в лагере. Но время для радикальных решений тогда ещё не пришло…
В конце мая 1946-го Солженицын слетел с канцелярской должности и был определён в плотницкую бригаду, учеником паркетчика. Снова став пролетарием, он потерял право на привилегии и вскоре таки вылетел из комнаты уродов в общий барак на тридцать человек. Но пока оставался с привилегиями, пока дорожил кроватью и полкой в тумбочке, пока жене разрешали свидания, и было что каждый день разогревать на электроплитке, он стал, как окажется, удобной мишенью. В него долго метили и попали.
Весной 1946-го лагерники, всё ещё ожидавшие амнистии к годовщине победы, больше всего боялись, что вместо освобождения получат новый срок. Когда однажды вечером надзиратель вызвал Солженицына в коридор и повёл в кабинет оперуполномоченного, 1 мысль была именно об этом. «Ещё года не прошло от моего следствия, ещё болит во мне всё от одного вида следователя за письменным столом. Вдруг опять переворох прежнего дела: ещё какие-нибудь странички из дневника, ещё какие-нибудь письма…»
Оказалось — совсем другое.
История, как вербовал Солженицына лагерный опер; как отрабатывал приём («остаётесь ли вы после всего пережитого советским человеком? не переменились ли? не озлобились ли?»); как склонял к сотрудничеству, предлагая сообщать о готовящихся побегах уголовников; как подсунул чистый бланк и продиктовал текст (из которого слово «блатные» испарилось); как придумал «агенту» кличку — эта история со всеми нюансами двухчасового поединка будет впоследствии рассказана публично. Но не надзирателем, который вёл зэка в кабинет опера. И не опером, конечно. И даже не чёрным копателем секретных архивов — из тех, кто точно знает, как делаются «утечки» и как, по заданию ведомств, рушатся репутации (и по сей день никто не обнародовал тот злополучный листок, спрятанный в сейф и потом подшитый где-то в нужном месте к нужной папке, и ту бумажку «о неразглашении»).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});