Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но рай оказался с изъянами. Тяготила невозможность побыть одному хоть час в день. В выходной день, рискуя нажить неприятности, он шёл из общежития на работу — лишь бы посидеть в тишине, без осточертевшей сутолоки. Большие ограничения касались и писем: получателю давали прочесть письмо, но потом отбирали; да и писать можно было не чаще раза в два месяца. Прогулки разрешались лишь в выходной день, и Саня страдал без свежего воздуха. Сильно донимал и холод: ни на работе, ни в общежитии почти не топили; зэки-умельцы находили проволоку и сооружали в комнатах «электрокозла». «Мёрзну на работе так, что руки становятся фиолетовыми, прихожу в общежитие — а там батарея еле теплится, для отвода глаз». Надевал на себя всю одежду, какая имелась: телогрейку, гимнастёрку, рубаху, бельё (из дома прислали ещё свитер и валенки).
В декабре ему предложили самостоятельную работу, увлекательнее той, какую он делал до сих пор. Однако мечта, будто успешный результат может дать освобождение или сильно сократит срок, быстро испарилась: его личное участие в проекте не было никак оформлено, нигде не зафиксировано и потому никаких выгод не сулило. Просто интересная работа — и на том спасибо.
Свой 29-й день рождения он встречал в Рыбинске, размышляя, что же будет дальше, ещё шесть лет. «И внутреннее состояние, и отношение окружающих дают мне всё время чувствовать, что я силён, здоров, молод, больше того — что я в расцвете своих умственных сил и их день ото дня прибывает». Он ощущал себя грустным, но не потерянным, несчастным, но твёрдым. И главное: именно здесь, после почти двухлетнего перерыва, он смог вернуться к стихам — то самое «Воспоминание», посвящённое Н. А. Семёнову, с кем пролежал в Бутырках бок о бок, было написано в Рыбинске.
Перед Новым годом стало известно, что вскоре ему предстоит покинуть авиазавод. Одно за другим возникали и отпадали предположения: Рыбинская авиационная шарашка была филиалом большой шарашки в Болшево, а другой её филиал находился в Таганроге, так что могла выпасть и та, и другая карта. Ожидание длилось январь и большую часть февраля. Но выпало нечто совсем третье. «Мой переезд предполагается в такой же комфортабельной форме, как я ехал с фронта», — сообщал он жене 20 февраля 1947-го. А на следующий день два конвоира и в самом деле взяли его на этап — ехали обычной электричкой из Рыбинска в Москву, на Ярославском вокзале сели в трамвай (спецконвой, предъявив кондуктору удостоверения, билетов не брал), от остановки пешком шли до ворот «Санатория Бутюр», где ожидался знакомый ритуал приёмки.
«Я знаю: через несколько часов неизбежных процедур над моим телом — бокса, шмона, выдачи квитанций, заполнения входной карточки, прожарки и бани — я введен буду в камеру с двумя куполами, с нависающей аркой посередине (все камеры такие), с двумя большими окнами, одним длинным столом-шкафом — и встречу не известных мне, но обязательно умных, интересных, дружественных людей, и станут рассказывать они, и стану рассказывать я, и вечером не сразу захочется уснуть».
Камера на этот раз оказалась почти пустой, сидело всего несколько специалистов. Один из них оказался биологом С. Р. Царапкиным, невозвращенцем из Берлина, о котором А. И. слышал в июле 1946-го от Тимофеева-Ресовского. Ожидания не обманули, две недели на «третьей Бутырке» пролетели быстро, арестантский телеграф: внимание, память и встречи — не подвёл.
Вспоминает Солженицын (2001): «В третьей Бутырке сижу до 6 марта 1947. 6 марта меня берут на этап, то есть сажают в простую электричку, два человека со мной спецконвоиров, едем на Загорск, слезаем и топаем по Загорску пешком, но не в сторону храма, а в обратную. Меня ведут не в саму шарашку, а мимо неё; вижу простой забор с колючей проволокой, внутри церковь, заводят туда, в барак, в самой церкви живут зэки. Но все они пока на работе, а меня ведут в барак отдельный, там тоже все на работе, я смотрю на список дежурств — кто и когда убирает. И вижу — Николай Андреевич Семёнов. Когда он пришёл с работы, мы обнялись. Шарашка в Загорске занималась световой бомбой. Оптическая шарашка».
Однако высшие шарашечные инстанции не справлялись с объёмом задач. Ещё в декабре 1946-го в Рыбинск поступило срочное распоряжение о переводе математика Солженицына в Загорск. Тогда же из Москвы в Загорск сообщили, что шлют к ним Солженицына-физика. В январе, несмотря на просьбу рыбинского предприятия оставить нужный кадр на месте, его срочно затребовали снова, поручив, однако, заниматься не оптикой, а разбирать немецкие патенты и вчитываться в показания военнопленных, из которых начальство рассчитывало выудить научно-технические тайны. «Здесь есть возможность использовать меня только как переводчика с немецкого и с английского, а математическая работа, если и будет, то не ранее осени, — сообщал он жене. — Впрочем, это последнее обстоятельство нимало меня не огорчает. Работать по переводам мне ещё интересней, чем по математике… Смехота! Судьба самым неожиданным образом заставляет меня заняться то одной, то другой областью моих знаний — как раз теми, к которым, как я думал во время войны, мне уже никогда не придётся вернуться. Но работа с иностранными языками очень полезная штука. Перевожу уверенно, хотя пока и медленно. Очень удачно, что я в своё время прослушал и сдал курс техники перевода».
Малая группа спецов находилась в Загорске на положении «гостей» и подлежала скорой отправке в Москву, на работу по профилю. Все знали, куда именно (в район Останкино, где-то возле Шереметьевского дворца: там как раз готовили жилые и рабочие помещения), но не знали когда. Такое положение имело свои плюсы и минусы. К плюсам относились: библиотечка художественной литературы на 300 – 400 томов, с газетами и толстыми журналами, а также более регулярная, чем в Рыбинске, почтовая связь — право отсылать одно письмо в месяц. И, конечно, неслыханная в ГУЛАГе патриархальная «милость к падшим» — индивидуальные огороды: на зоне зэкам выделяли малые участки, где можно было выращивать овощи и зелень для личного потребления. В апреле Солженицын тоже получил кусочек земли, два с половиной на четыре метра, в тенистом влажном месте. Жена, навещавшая его и здесь, привезла семян и рассады, и можно было надеяться к концу лета на урожай морковки, капусты, редиски, лука. Минусов оказалось меньше: барак на 17 человек, койки впритык, неумолкаемый галдёж и никогда не выключавшееся радио.
Но всё искупал упоительно чистый воздух, которым Солженицын не мог надышаться и который полюбил на всю жизнь. Он сколотил себе столик, приделал столешницу из толстого картона, чтобы заниматься на воздухе. «Сижу за столиком или лежу на матрасе под славной пожилой берёзой у себя на огороде, дышу, дышу, глажу травку, смотрю в небо, читаю книги, загораю, когда солнце пробирается ко мне сквозь деревья, пропалываю и поливаю свой огород… Плодородие и могущество матушки-земли меня, не сталкивавшегося с ним, удивляет и восхищает. Сколько полезных вещей она делает из ничего». Вставал в шесть, обливался холодной водой и проводил на воздухе час до работы. После смены до темноты читал. Любовь к природе, насыщавшаяся в юности велосипедными и лодочными путешествиями, здесь очнулась и приобрела черты болезненной нежности. «Тут какая-то птичка, малиновка что ли, недалеко от моего огорода вывела двух птенцов и в таком месте, что их можно брать за головки и рассматривать глупые рожицы и огромные клювы. Так я каждый день с большой любовью прихожу их проведывать, чего бы раньше никогда не делал…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});