Лондонские поля - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже какое-то время не могу отделаться от мысли, что Америка, возможно, сходит с ума. По-своему. А почему бы и нет?
Страны сходят с ума точно так же, как сходят с ума люди; и по всему миру страны откидываются на кушетки или сидят в затемненных комнатах, глотая дихлорокодеин и темазепан, а то лежат в невыносимо горячих ваннах — или корчатся в смирительных рубашках — или бьются головой об обитые стены. Некоторые были сумасшедшими всю жизнь, другие сходили с ума, затем выздоравливали, но потом снова сходили с ума. Америка? Что ж, у Америки были до этого неврозы, вроде того, когда она пыталась бросить пить, вроде того, когда она начала искать внутренних врагов, вроде того, когда она возомнила, что может править миром; но она всякий раз выкарабкивалась, ей опять становилось лучше. Однако сейчас она сходит с ума, и для этого налицо все необходимые условия.
В некотором отношении она всегда была не такой, как прочие страны. Большинство стран просто являются чем-то, но Америке приходилось тоже подразумевать это «что-то» — и отсюда ее уязвимость, ее стремление к правдоподобию, ложной памяти, ложной судьбе. А теперь все выглядит так, словно на заклепки иллюзий махнули рукой — и с Америкой покончено.
Я сижу у провисшей, как гамак, кровати Лиззибу, похлопывая ее по руке и втолковывая ей все преимущества монашеского образа жизни. Как же это не похоже на приготовления ко сну на «Афродите», где Мариус изнемогает от зноя в левой каюте, прислушиваясь к тому, как Корнелия в своей койке возле правого борта ворочается, не в силах заснуть, также снедаемая желанием…
В свое время я полагал, что умею читать лондонские улицы. Думал, что, вглядываясь в пандусы и переходы, в туманные ряды зданий, могу понять нечто о природе происходящего. Но теперь я так больше не думаю. Либо я утратил эту свою способность, либо чтение улиц стало более трудным занятием. Либо и то, и другое. Я не могу читать книги, рассчитанные на то, чтобы быть легкими — легкими для чтения. Что ж тогда удивляться, что я не могу читать улицы, которые, как известно, так тверды — облицованные металлом, укрепленные, тяжеловесно бетонные. И они становятся все тверже, все крепче. Сами неграмотные, улицы еще и неразборчивы. Читать их отныне невозможно.
— Значит, ты его любила, — сказал я.
— Значит, ты ее любил, — сказала Николь.
Что до ответа, то я, как и она, предпочел от него воздержаться. Что происходит? Мы бесконечно ходим вокруг любого, кто окажется в пределах нашей досягаемости, и ищем другого, кто тоже ходил бы вокруг, выжидал и, как мы надеемся, искал бы нас. Тогда, если только посметь, если только найти в себе силы, можно просто подумать: ни тени сомнения.
Мне уже какое-то время кажется, что сновидческая жизнь Америки стала слишком замысловатой и беспокойной. Как там звучала эта строка из раннего Апдайка — невинно-влюбчивая кроличья страна? Америка бессильна: она действует как во сне, как лик Господень. Америка считает, что она бодрствует, что она в ясном сознании, но на самом деле она спит, она глубоко погружена в сновидения; и она слишком сама по себе. Она жаждет быть хорошей, быть лучшей — быть особенной. Как и все мы. Когда кто-то сходит с ума, то что с ним случается? Его одолевает желание быть хорошим, быть правым — но можно ли добиться этого так? Можно ли добиться этого любовью? Слишком много любви, и всякий раз — неправильного сорта. Любви безответной, любви раздраженной, рушащейся, уязвляющей чувства. Чувства распоротые и изорванные, вывернутые наизнанку. Безутешная Америка, жестоко ужаленная, тяжело дышащая; она не выходит на улицу поиграть. Словно девица на выданье, спит она — и видит сны — и полагает, будто бодрствует.
Потому-то люди и сами не знают, насколько они испуганы. Четыре месяца назад Мисси Хартер нашептывала мне на ухо. Ныне она не говорит, но возглашает — журнал «Тайм», да и только.
Я взываю к ней отовсюду, и ничего не происходит.
Кит спросил меня, не разрешу ли я ему привести Энэлайз Фёрниш на квартиру М. Э. Представив мне этот запрос и ощутив некоторую мою неловкость, он поспешил принять вид несчастного влюбленного. В Китовой версии, в Китовом представлении несчастный влюбленный походил на старого ловца удачи, чей конь упал в десяти ярдах до финиша. Только на этот единственный раз, сказал я.
Примечания: Меня, конечно, восхитило гологрудое ее фото в Китовом таблоиде — он повсюду таскает его с собой. Физически она вполне соответствовала. Тем не менее она оказалась (а) немного менее милой, (б) гораздо более взбалмошной, (в) лет на пять старше и (г) дюймов на девять короче того образа, что был создан на моей пишущей машинке.
Я готов был уйти, но они настаивали, чтобы я был поблизости. Долгая тишина в спальне разрядилась звуком чего-то такого, что я могу описать лишь как сильнейшее взаимное затруднение. Затем дюжина разъяренных ковбоев ворвалась наконец в Санта-Фе.
Позже, во время отдохновения, я остался в гостиной с нею наедине.
— Скажите мне одну вещь, — сказал я. — Просто ради интереса. Когда является Кит, то куда уходит Бэзил?
— Он, — сказала она надменно, — идет в парк.
Вид у нее был возбужденный и фальшивый. Несла она полную чушь. Фотографии на стенах осматривала, словно историк искусств, прохаживающийся по галерее. Волосы и плечи ее, казалось, слегка подрагивали в ответ на мои взгляды. Даже ее дубинообразные лодыжки съеживались под цветастой тканью платья, будто чувствовали, когда я на них смотрел. Господи! Расширение сознания, революция средств связи. Все это, предположительно, служит для выживания, но Энэлайз это попросту недоступно. Ее сознание не расширяется. Оно остается таким же. Его заполняют иные вещи.
В книге она еще что-то да значила. Во плоти она совершенно бессмысленна: пустая трата времени. Или нет, не вполне. Во плоти она разбивает вам сердце, как и все прочие человеческие существа. Я смотрел на нее, пожилой человек, потерпевший крушение в искусстве и в любви. Жирные лодыжки. Роскошная плоть.
А теперь в одном и том же парке, хотя и при разной погоде, мы с Бэзилом стоим плечом к плечу. Ничто нас не разделяет — только завеса дождя. Нас можно было бы назвать чучелами, но из нас выколочена даже набивка. Мы обнимаем самих себя, чтоб удержать остатки тепла. Мы обнимаем самих себя, потому что никто из тех, кого мы любим, не хочет этого сделать. Бэзил, плачущий скрипач. И даже в этом не особо успешный. Ты да я, приятель. Да мы с тобой.
Совершенно непонятно, каким образом Мариус намеревается достигнуть каких-либо успехов на мужском фронте, на фронте мачо-соблазнителя. Корнелии это не нужно. Он все время старается защитить ее, спасти ее и так далее — но с ней никогда не случается ничего дурного. К примеру, возле лачуги какого-то торговца на продуваемом ветрами берегу они натыкаются на дикую собаку. Мариус, убийственно безрассудный, шагает ей навстречу. Собака пялится на него, зевая и пуская обильные слюни, — она больна водобоязнью. Облаченная, как обычно, в один лишь патронташ, Корнелия отталкивает его (ее великолепные груди вздымаются) и расшибает собаке голову. Кого-то мне Корнелия напоминает. Знаю, кого: Бёртона Элса.
И, как у Бёртона Элса, как у всякого другого, у Корнелии есть и другая, более человечная сторона. Мариус определенно достигает большего по вечерам, у костра, когда старый Кванго уходит спать. Здесь, под тамариндами, под пульсирующими звездами, она рассказывает ему о своей любви к Бернардо, обреченному гонщику, — о его сияющей улыбке, о его блестящей челке. Перед ним отнюдь не такая женщина, которая с легкостью отдастся любому. Но если уж она отдастся, приходит к выводу Мариус, то сделает это безоговорочно.
Тем не менее, песчинки времени иссякают: у него остается всего лишь около полусотни страниц. Давай же, Мариус. Неопределенность убивает меня. Смерть меня убивает. Все меня ранит, и, думается, я слепну.
Глаза мои сделались такими жалкими органами. В фильме о вампирах, когда скотница или буфетчица подходит слишком близко и белое ее горло сияет так, что Дракула думает: «Какого черта?», — и действительно приникает к нему, то глаза у него… глаза у него такие же, как теперь у меня. Отчасти причиной тому весь тот плач, которому я предаюсь. Я очень много плачу — и чувствую, что такое быть женщиной. Слезы — это часть моего репертуара, часть моего дня, часть моей жизни.
Я всхлипываю и причитаю. Гнусавлю — у меня заложен нос. О, Лиззибу-у-у… Иногда, когда нечем больше заняться, я даю волю кратким освежительным рыданиям и после них чувствую себя намного лучше. Я капризничаю и дуюсь. Все это выходит наружу слезами. И все же мне приходится высморкаться, прочистить глаза — и отправляться в слезоточивый газ не поддающихся прочтению улиц. Туда, где кругом сутяжничество и эти ужасные машины.