Антология странного рассказа - Сергей Шаталов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было в одну из первых наших встреч, мы забрели в разговоре куда-то очень далеко от нас, так далеко, что вдруг оглянувшись, увидели себя едва различимых там, внизу, на заснеженной остановке, у подъехавшего автобуса. Она взошла на подножку, дверь закрылась, я уже поднял руку помахать ей вослед, она прильнула лицом к щели и тихо сказала: «Трахнул бы ты меня, может и легче стало б. Обоим». Автобус тронулся, я так и остался с поднятой рукой под раскачивающимся фонарем.
Близость с ней была невозможна. То есть дольше секунд невозможна. Содрогаясь, он изливался прежде еще, чем войти.
Войти, вспять растущим, обмякшим, пустым, тычась в ее плечо разоренным горлом.
И помнишь, сколько их, этих ночей, дней, кроватей, ковров, трав, крыш, вод, где мы отвоевывали по крохам — себя друг в друге.
И что мой опыт, что йога твоя — они стояли, глядя на нас из углов, не понимая, не веря этому одному, мокрому, как узлу, который не развязать зубами, сросшемуся с собой, сиамскому, одному, стареющему на полу — духу, вздрагивающему подвернутыми руками.
Это не близость, нет. А что? Лента Мебиуса, где одна сторона — я, а она — другая, то есть та же, вывернутая, то есть я?
Не помню. Я не помню лица её, я не мог его видеть, на мое оно было надето.
Рук не помню, она вдела свои в мои.
Чей был голос меж нами? Кто дул этот пепельный голос меж нами без губ?
Как назвать это — ритм? — то, чему следовал за тобой? Ритм? — тот, который ни головой не высчитать, ни животом, ни сердцем.
Ритм пляшущих языков пламени, и я следовал за тобой, ритм речных перекатов, я следовал, ритм растущего дерева, следовал, а потом уже и не скажешь, что за тобой или я, потому что уже не было ни меня, ни тебя, ни ритма, ни времени. И вот там-то, оттуда и начиналось всё, то всё, о котором ты, уже на другом берегу, мне шептала в шею.
Ритм снегом покрытой земли, ритм восходящего света, ритм смерти цветка, этот внутренний, неочевидный, тобой оставляемый след.
На чем же это держалось всё? На ходунке слепом, схваченном дрожной нежью — там, во чреве твоем, в жиденьком инфракрасном свете?
Так огонь добывали, да? — пока воды росли, становясь небом.
Одно не держится, не на чем одному держаться.
Мы ведь с тобой — одно, и ходунок о дно в слепоте головой бился.
Туман полз в окно, заволакивая его, стоящего с телефонной трубкой. Шли гудки. Журавлиные. Не подходила.
Он видел ее — там, неподвижно сидящую посреди пустой комнаты, и на стене раскачивалась ее тень с надвинутым на глаза капюшоном.
Он подходит к двери, прислушивается. Тишь. Открывает. Она стоит на пороге, рюкзачок на плече. Поднимает лицо к нему, смотрит, молча.
Ладонь — чуть в стороне от нее, на весу — расплетается пальцами и сжимается, расплетается и сжимается, и губы. Беззвучно.
И снова ладонь — с указательным вниз, поклевывая. Будто хочет сказать. Здесь. И уже не может.
Здесь, рядом. И не скажет уже.
Здесь. На спине. Посреди дороги. С теплой еще в тумане тикающей головой.
Марина Сорина
/Харьков — Верона/
Декабрь. Рождество
Два дня в гостях. Два декабрьских дня в перегретой тёплой квартире с выцветшими обоями. Когда-то в ней жили-были отец, мать и три дочки. Отец — электрик, работал в мастерской, расположенной тут же, в подвале. Рядом на этаже жил инженер и две семьи рабочих. Потом прошло лет этак сорок. Девочки выросли, вышли замуж и разъехались каждая в свой дом. Жена умерла от рака. Инженер умер тоже, сосед по лестничной клетке свихнулся, на беду собственной жене и на радость остальным старичкам из квартала, которые с усмешкой обсуждали его безумные выходки, не скрывая удовольствия, получаемого от ясности собственного рассудка, отмахиваясь от страха стать такими же. Но наш дедушка не любил терять время на пересуды в баре. Он предпочитал посещать магазин электротоваров: когда-то его владелец ходил у дедушки в подмастерьях, а теперь превратился в солидного усатого дядьку и всегда парковал у входа свой фургон, на борту которого красовалось имя хозяина. Каждую неделю бывший ученик снабжал старика пиратскими кассетами с фильмами, которые совсем недавно шли в кинотеатрах. Периодически дедушка позволял уговорить себя купить последнюю новинку в области бытовой техники, так что дружба не иссякала. Три видеокамеры, одна другой круче: для съёмки волейбольного матча между родственниками, неизбежно имевшего место в пасхальный день, если, конечно, не шёл дождь. На мобильный телефон за годы, прошедшие со дня покупки, был получен только один звонок: дедушка звонил сам себе, проверяя, работает ли мобильный. В одной руке — бумажка с новым номером, в другой — трубка телефона, мобильный зажат между ухом и плечом. Стерео с разноцветными огоньками, перетасовывая компактдиски, производило звук, напоминавший дедушке о годах работы в подвальной мастерской. Сколько фонарей, красивых, под старину, они тогда сделали и смонтировали по всей провинции! Сейчас в мастерской было пусто, и только озлоблённая жена сумасшедшего соседа иногда спускалась туда развесить свежевыстиранное бельё.
Особую остроту вопрос о новинках приобретал ближе к ноябрю. Не купить последнее изобретение в области гирлянд и украшений — всё равно что остаться без праздника. Каждый год дочки, съезжавшиеся на Рождество, должны были скрывать раздражение при виде очередного водопада мерцающих лампочек и при звуке целых пяти скрежещущих песенок, которые дедушка с хитрым видом переключал при помощи пульта, спрятанного под столом. И в этом году… Нет, я никогда не перестану удивляться. Бывают такие предметы, глядя на которые спрашиваю себя и, как правило, не нахожу ответа: кто это придумал? Кто захотел это купить? Как это может нравиться? В данном случае ответы нашлись все, кроме последнего: придумали где-нибудь в Америке, сделали где-нибудь в Китае, купил дедушка. Очень уж любопытно такое чудо в доме иметь. Можно понять, столько всего в одном предмете: метрового роста ёлка, цветочки серебристые, бантики красные, лампочки мерцающие, да ещё и музыка, более того, песня целая, да ещё и глаза, и смешной арбузный рот, и двигается всё это в такт песенке. Хлопок старческих рук или случайный резкий звук — звон ножей и вилок, упавшая крышка кастрюли на кухне — приводит монстра в действие. Но что вынуждает взрослых людей — дочки, мужья, всё вроде солидные люди — два дня подряд продолжать хлопать в ладоши, чтобы в энный раз заставить дерево корчиться под идиотскую песенку, слова которой они не в состоянии разобрать? «Джингл, не джынгол, дурак!» — упрекает маленькая, как ребёнок, младшая дочь своего мужа-грузчика. Муж-атташе, принадлежащий дочери средней и самой толстой, для которого английский — это неизбежный элемент надоевших служебных обязанностей, усердно смотрит в карты. Игра продолжается. Монстр затихает: рот приоткрыт и глаза скошены в левый нижний угол, как у ребёнка, страдающего аутизмом. В такие моменты можно заметить, что монстру не чужда задумчивость, но никто не смотрит, пока внимание приковано к еде, к игре, к экрану. А потом рекламная пауза, раздаются карты, забыли сыр, надо бы сгонять в кухню, и кому-то снова приходит в голову блестящая идея, хлоп-хлоп — и дерево оживает и выдаёт свою неизменную порцию рождественского оптимизма — хо-хо-хо! Meeeerrrry Christmas! Поющее дерево, думаю я, ну прям как у Толкиена; как там его звали в харьковском переводе? Древес? Да, Древес и энты, искавшие своих жён. Силён был человек придумывать мифы. Кто знает, думали ли о нём те, кто придумал поющее чучело?
В жарко натопленной комнате, где угол для подарков обклеен синей обёрточной бумагой с золотыми звёздами, сценарий праздника прост. Встреча — значит поздравления (меня — с Рождеством? уффф), бесконтактные поцелуи, которым я никогда не научусь: прикосновение к щеке с причмокиванием губами в воздухе. Честное прикосновение чревато размазыванием помады по тональному крему на чужой щеке, но я не могу так, как они. Уж лучше просто с чувством пожать руку, оставляя в жесте хоть каплю его изначального смысла, чем раздавать направо и налево кастрированные поцелуи. Которые, несмотря на бесплотность, являют собой единственный момент близости на ближайший день. Последующие часы состоят в чередовании карт, лото, подготовки к еде, еды, пищеварительного кофе, критического посматривания в экран телевизора, причём кто-то обязательно требует этот дурацкий телевизор выключить, а кто-то — сделать погромче. И снова: игра, еда, Jingle bells, кофе, пауза на переваривание, мужчины за столом говорят о политике, женщины моют на кухне посуду. Потом — поцелуи в обратном порядке, и — наконец-то! — серая замёрзшая машина везёт меня домой. Можно развалиться на заднем сиденьи и смотреть вверх на дома в городе и на туман вдоль шоссе. Дорогой мой придорожный туман, — думаю я, — самое философское из явлений природы, самое милосердное, скрывающее и украшающее то, что вокруг, ограничивающее поле зрения до границ моей близорукости. Жить в тумане. Благороднее, чем жить, как живу с ними.