Антология странного рассказа - Сергей Шаталов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты меня ждёшь на кухне? У себя, среди сбившихся неприятно простынок, готовый упрекнуть? Или всё же на кухне, но не ждёшь? Пьёшь кофе и куришь? Обижен? Хочешь тоже, или спать? Или всё в порядке, и разъедемся по работам? Или решил не уходить, дожидаться, вдруг чего-нибудь и дождёшься? Мысленно возбуждён, физически спокоен? Или наоборот? Или ничего не заметил? Или всё слышал, сочувствовал, разочарован такой быстрой развязкой? Или прислушивался, но равнодушно, как к чужому плесканию в душе? Или сам только что в ванной, тихонечко, кончил, и сейчас вот слабость в теле, пустота в чреслах и хочется, чтобы никто не трогал? Или без всяких, просто чтобы не трогали? Или напротив, чтобы подошла, села рядом, намазала хлеб маслом, почистила яблоко?
Я стою в центре квартиры. Все двери закрыты. Хочу слышать тебя и быть готовой к ответу, но тебя не слышно.
Ты всё уже понял? Знаешь, как всё будет? Знаешь, как не может быть?
Да кто тебя знает. Ты далеко, мне не видно.
Так что лучше не загадывать. Не допрашиваться. Не догадываться.
Лучше не знать.
Елена Стяжкина
/Донецк/
Совсем как боги
Первая историяВалина мама (болит-болит-болит!) жила в двух агрегатных состояниях: в пуговицах и без. Она всегда шилась. В голубое, в «морскую волну», в «бирюзу», в осеннюю траву. Юбка — чуть за колено. Пиджак— обязательно в талию, но чтобы под блузку, под «кружавчики». Пуговицы покупала в командировках и на отдыхе. Волшебные янтарные, с застывшими внутри жуками, или металлические, с чеканным профилем горского князя. Были еще красные, в виде двух вишен. Валя говорил, что больше похоже на жопу макаки-резус. Но тогда он был подростком, ему все было похоже на жопу.
Валина мама работала в отделе кадров горисполкома. Это такая постоянно средняя величина. Уже не в грязи, но еще не в князьях. Голос у нее был как у нашей физкультурницы. На первый-второй рассчитайсь! Стриглась всегда коротко. «Халу» на голове не признавала категорически. Считала ее архитектурным излишеством.
В «пуговицах» Валина мама была женщиной на все времена. В пуговицах она была строгой и везде уместной. В комиссии ОБХСС на молокозаводе, в рейде санстанции на рынке, на открытии слета клубов авторской песни.
О ней говорили «харчит людей». Ест значит. О ней говорили, а я собирала-собирала все эти сплетни и слухи, чтобы быть вооруженной в борьбе за надкусанного и едва живого Вальку.
Без пуговиц она сербала, ела руками, смачно отрыгивала, передвигалась по дому в рейтузах в нежный голубой горох (сильно затиралась между ногами) и в атласном, тоже шитом, розовом лифчике (все, потому что, свои).
Это была жизнь, «когда никто не видит».
«Жизнь, когда никто не видит» — это Первый Валин текст. Первый успех. Слова, произнесенные со сцены. Такое понимание было в зале, такое единение с этими рейтузами. У каждого в доме жила своя женщина без пуговиц. Просто никто не решался вывести ее на сцену. Свою было жалко. А Валину маму нет.
Она рухнула в инсульт на пятом году Валиного успеха. Пришла в театр. Валя сам ее пригласил! Сам! Ну как же! Родной город гения. Валя не любил здесь представляться. И брезговал, и чтобы не привыкали. И чтобы не затягивала провинция.
Он и так считался местной достопримечательностью. И каждый таксист, называя его Валентин Михайлович, мог показать наш дом, наш этаж, нашу школу и кружок авиамоделирования, который непонятно зачем существовал на Валины пожертвования.
Валя был как София Ротару. Поэтому он не пел в Ялтинской филармонии по субботам. И по воскресеньям, конечно, тоже.
Спектакль, на котором свекровь рухнула в инсульт, был мозаичный. Склеенный хорошей музыкой и декорациями из трех Валиных книг. Валя выходил на сцену в кепке, потом менял ее на бескозырку, потом — на шапку-ушанку. Он купался в собственных текстах. Тонул, захлебывался, выплывал на мель, в двух местах парил. Возвышался даже. По морю аки посуху. В рецензиях писали: «Как Бог». Но разве можно быть Богом только в двух местах?
За пять лет Валя привык к тексту. Слова не давили, не натирали, не душили. Слова были забавными и домашними, как штаны с надутыми коленками и…
…рейтузы, пуговицы, история о секретаре горкома, который обращался к согражданам «дети мои». И в ЦК думали, что он хочет выйти из партии в монастырь. А в городе знали: кобель. Такой был знатный кобель, что не врал. Дети — его. Когда секретарский маразм стал крепче, чем партийная дисциплина, дедок взялся составлять списки: когда, с кем и сколько. Попасть в список было выгодно. Но открывалась правда. Учащались случаи домашнего насилия: пенсионеры били пенсионерок. Соседки среднего возраста били друг друга. Задвигалось все: даже квартирная очередь. В приемной толпились женщины с фотографиями разных— от седых до трехкилограммовых— детей. Своих секретарь не бросал. Пристраивал согласно градусу прошедшей любви и пожеланиям отпрысков.
Валя заканчивал этот монолог словами. «Так я попал в МАИ». И натягивал на глаза кепку.
Обычно в этом месте зрители аплодировали. Наши — сидели тихо. Поэтому было хорошо слышно, как мой дед встал и сказал: «Ах мудак! Ну мудак!».
Свекровь тоже хотела встать. Но не смогла.
Дед забросил ее на плечо. Кто учил в институте «медицину», знает: есть такой удобный способ носки раненых. При инсульте, конечно, не желательно, чтобы голова раненого болталась внизу. Но, во-первых, никто ж не знал, что ее хватила кондрашка. Мы с дедом даже не рассчитывали, что она лишится рассудка, дара речи и возможности самостоятельно передвигаться. Думали: обиделась и назло упала в обморок.
Что «во-вторых», я не знаю.
Инсульт был не тяжелый. Молчала и лежала свекровь не долго. Моя злость не успела уступить место жалости. Я с ненавистью мыла ей задницу, полы и варила бульоны.
Возвратилась к нормальной жизни она со словами:
— Видишь, как хорошо, что у тебя был выкидыш!
Вторая историяЕму еще в юности, кажется, цыганка-дура нагадала большую любовь. Он посмеялся и забыл. Был счастливо женат, бездетен. Для него, выросшего среди многочисленных сестер и братьев, это скорее было удачей, чем разочарованием. Во всяком случае, проблема наследника его беспокоила мало. А для жены его эта легкость была и наказанием, и наградой. Она хотела детей страстно. Но он в эту страсть не вникал.
Он вообще не вникал в страсти.
Почти сорок счастливых лет он пытался делать свое дело. Вкладывал в него все, что мог. Был резок, вспыльчив, плохо сходился с властью. Однажды плюнул на все — уехал. Но за границей его не отпустило.
Напротив. Здесь открылись возможности, о которых он раньше не думал. Появились люди, деньги. Многое оказалось если не легким, то вероятным. Он верил в себя. Он видел себя только в деле. Вопросы времени и ресурсов уже не были такими острыми. У него получалось.
Меньше, чем говорили коллеги, но больше, чем он мог рассчитывать.
Нервный и жаждущий результата сейчас и немедленно, он был ленив и спокоен со своей женой. Она быстро старела, но у них у обоих хватало сил на снисходительность и крепкую дружбу. Возможно, жена хотела чего-то большего. Но у него не было: ни для нее, ни для кого-то другого.
А потом появилась эта женщина. И всё в этом явлении было — все, что он считал верхом пошлости: Париж, кафе в квартале Монпарнас, ее духи, ее сумка, ее сбивчивый рассказ о муже, о его бизнесе и детях, которых у нее, кажется, было пятеро.
Все это было ему не интересно. Странным же было ощущение тяжести, которая опустилась на ноги. Как будто что-то придавило к земле ступни. И у него совсем не было сил идти.
Он сказал: «Ноги почему-то отказывают». И засмеялся. Ему на самом деле было смешно. И ситуация, и тетка эта, и ноги без сил. И необыкновенная легкость. Его не смущало несоответствие: там тяжесть, тут — легкость. Было понятно: единство и борьба противоположностей. И еще было понятно, что уже все пройдено. И нет ничего впереди. И позади пусто. Только здесь и сейчас.
Он смеялся и видел себя маленьким. Таким, каким бы не мог себе запомниться. Но это было не страшно, а тоже — смешно.
Она, эта женщина, смотрела просто. Как будто ничего более естественного, чем старый, лысый, хохочущий в кафе на окраине Парижа мужик, вообще не бывает на свете. Она, эта женщина, что-то сказала. Что-то хорошее о нем. Но даже если бы и не сказала…
Сразу стало ясно, что многое до нее было пустым и половинчатым. И он сам тоже.
Но в один момент стал целым. Это было удивительно счастливо, но — плохо.
Он пытался все это называть потом разными словами, чтобы испортить. Он говорил «свалилось на голову», он говорил еще «нам этого не нужно», еще говорил, что ненавидит пошлость, а это именно пошло и никак иначе.
Она, эта женщина, соглашалась. Пожимала плечами. Качала головой. И он ловил себя на том, что тоже. Тоже пожимает плечами и тоже качает головой.