Дневники Фаулз - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вновь почувствовал неловкость и нарастающее напряжение. Думаю, мое лицо не выражало явного неодобрения, но сам факт, что я не пел и по большей части не улыбался кривлянию Роя, похоже, их раздражал. Поведение Роя было дерзким, развязным. Он словно говорил: «Мне хорошо и весело, но я нисколько не пьян, хотя со стороны может так показаться». Есть две стадии опьянения. В первой человек сознает, что напился, и не скрывает этого, а во второй хотя и сознает, но никогда в этом не признается. Пьянство Роя — что-то вроде фигового листа, которым он пытается прикрыть свою наготу.
Остальные гости взирали на нас с отвращением, не скрывая раздражения и враждебности. Особенно недоволен был старик Ламбру, хозяин заведения, весь вечер он грозно хмурил брови.
Чрезмерное пьянство — абсолютная бессмыслица. Я видел растущую неприязнь по отношению к нам и продолжал пить, как бы ничего не замечая. Рою необходим алкоголь — он зависит от него. Без спиртного он не может развеселиться, а под его действием превращается в язычника, в одурманенное животное, сатира. Он видит в этом преодоление запретов, раскрепощение, я же вижу только отвратительный переход в иррациональное, грубое, варварское состояние. Еще для меня это знак раздвоения личности. Психология Роя не вяжется с его художественными амбициями. Он пишет длинные сложные произведения, поднимает в них проблемы воли, самоотречения, страдания и пессимизма, а сам живет как раблезианец. Нет, не раблезианец, потому что в его пьянстве есть какая-то одержимость и невротизм, что-то глубинно нездоровое.
У Пападакиса восточные черты лица, он вежлив и дипломатичен, как мандарин, и обходителен, как главный мандарин. Похоже, у него много влиятельных знакомых, он все время говорит о своих проектах по реорганизации школы. Принадлежит к людям, глядя на которых думаешь, что им чего-то недостает — может, кейса, как в руке у дипломата. Очень быстро утвердил свое превосходство над прочими учителями, называет себя помощником директора, советником по внешним связям. Пападакис действительно образованнее и толковее остальных так называемых профессоров. Он бегло говорит по-французски, много читает. Хорошо знает Сефериса[433] и Кацимбалиса[434]. Что еще интереснее, он встречался с Кавафи в Александрии и однажды целый вечер развлекал меня, рассказывая истории из своей молодости, когда бывал в салоне Кавафи. Великолепный, всегда переполненный салон Кавафи, его спокойная, размеренная речь, огромная эрудиция и «поэтический» облик, вкусная еда, великий человек в египетских одеждах[435]. Как-то Пападакис познакомился там с молодым англичанином, который больше молчал. Т.Э. Лоуренс. Мне кажется, что Пападакис во многом похож на Кавафи.
Рой Кристи видит в средиземноморской культуре и философии «поддельный, фальшивый гедонизм». Его предубеждение против классицизма Греции, Франции субъективное, лишенное всякой логики. Он все время говорит, что нужно жить настоящим, не думать о будущем, и, можно сказать, так и живет. Но его совершенно дикие заявления, касающиеся философии и искусства, заставляют меня задуматься: а не розыгрыш ли все это? Как у заслоненного от жизни Д.Г. Лоуренса. В нем есть огонь, сложность, острота и сила, и этой необычности нельзя не позавидовать, но в то же время столько путаницы, односторонности, неубедительности, что зависть быстро проходит. Апокалиптическими настроениями нынче никого не удивишь.
Из того, о чем он всегда говорит (немецкий романтизм, христианство, Север против классицизма, язычества Юга), только классика может привлечь общественно ориентированного человека, сторонника прогресса. Это слабый луч света во мраке. Но, пытаясь притушить свет и затормозить медленное движение вперед разума, — ничего не выиграешь.
Рой показал мне первую часть романа, переписанную им заново. Сырой, резкий, чрезмерно эмфатический стиль; его idees fixes (семитизм, историческая воля и т. д.) проводятся с наивностью ребенка, выбалтывающего секрет раньше времени.
Меня раздражает та настойчивость и убежденность, с какой он говорит о себе как о писателе: «мои книги», «мой агент», «моя работа», — словно у него устоявшаяся писательская репутация. Я заговариваю о своих литературных занятиях только когда без этого нельзя обойтись: например, кто-то входит в мою комнату и спрашивает, чем я занимаюсь. И дело не в недостатке уверенности в себе. В конечном успехе я уверен — возможно, даже слишком; просто не выношу, когда успех присваивают заранее, — это все равно что брать заранее жалованье за следующий месяц. Реальность подменяешь болтовней. Поэтому я стараюсь держаться скромнее.
20 марта
Идет к концу очередной год моей жизни. Меня не оставляет тяжелое чувство, что пора не плестись кое-как, а переходить на бег. Я по-прежнему разбрасываюсь и тону во множестве проектов. И все же не могу преодолеть значительное расстояние между зародышем идеи, ее внезапным бурным раскрытием и конечной стадией — цветком; расстояние, требующее недель и месяцев кропотливого труда. Однако веру в себя не утратил. Я приветствую каждый свой новый промах: ведь его можно устранить, в очередной раз сменив кожу. Чувствую, что копаю все глубже. И даже если с литературной точки зрения глубины моей души не представляют никакого интереса, думаю, я все же не стану сожалеть об этом духовном путешествии. Узнай я сейчас, что все написанное мною не будет иметь никакой цены, или почти никакой, я почувствовал бы глубокое разочарование. Но верю, я сумел бы найти утешение. В настоящее время я ловлю себя на самодовольстве. В обычном общении я не замечаю такого за собой. Но в творчестве — моем творчестве — так много серьезного самоанализа, рефлексии молодого человека, что подобный повышенный интерес к собственной персоне не может не раздражать. Я знаю об этом недостатке и вижу его, но этого мало. Дело в том, что мне не удается избавиться от этой дурной привычки. Пока я не представляю, как писать иначе.
Поездка на Крит, 1—14 апреля
Каникулы не удались. Испортил их собственной филантропией. Покинул Спеце вместе с Кристи на день позже учеников, теплым, лучистым днем, на рассвете. В течение нескольких недель я ощущал скрытое давление со стороны супругов, они явно хотели, чтобы я одолжил им деньги на поездку. Собственных у них не осталось. Всякий раз, выпивая с ними, я старательно душил рвущуюся наружу щедрость. Благополучно обойдя множество опасных моментов, под конец я не выдержал и, попивая с ними кофе, сказал Рою:
— Я мог бы дать вам деньги на Крит.
Они согласились не раздумывая. Не знаю, почему я сделал это предложение. У нас очень разные вкусы. Теперь, задним числом, я жалею о своем предложении. Деньги они не возвратили, и весь мой выигрыш заключается в том, что я кое-что добавил в знание о себе и пережил один-два момента горького разочарования. Мне не жалко денег, мне жалко — и то не очень, — что они оказались неблагодарными. Правда, был один случай, довольно неприятный. Мать прислала мне на день рождения книгу. Дня за два до 31 марта он взял ее в руки и спросил, действительно ли у меня скоро день рождения. Да, подтвердил я, в понедельник. В понедельник ни один из них об этом не заговорил. Про деньги, потраченные на билеты, тоже никто не вспомнил. Конечно, они понимали, как понимал и я, что Рой никогда не сможет их вернуть. Не так уж, впрочем, и много — всего 8 фунтов, и я всегда дал бы такую сумму, если б они попросили. Что мне ужасно не нравится, так это их пренебрежительное отношение к чужим деньгам, их эгоцентризм. Они живут весело, подчас за чужой счет, но умудряются делать это, не оскорбляя чужие чувства. Физически Рой очень чувствителен: грубая ткань, яркое солнце, минута, проведенная на жестком стуле или в неудобном положении, причиняют ему муки. Он не тянул армейскую лямку, не носил тяжелое снаряжение, не занимался строевой подготовкой, не жил в казарме. В группе он стремится быть лидером; все должны делать то, что и он, — останавливаться, пить, есть, идти дальше. Роя можно назвать современным Лоуренсом, но без шарма последнего, без знания природы, цветов, птиц, земли. Нет, не Лоуренсом, а его тенью — бледной, ничтожной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});