Опасные связи. Зима красоты - Шодерло Лакло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сущности, этому человеку не хватает вот чего: пережить страдание, ощутить страх перед настоящим и взглянуть на грядущее глазами того, кто распрощался с прошлым. Я больше никого не соблазню красотой, что верно, то верно. А чем же еще владеем мы, женщины, дабы подхватить поводья судьбы на всем скаку? Революция… мне она грозит лишь одним — обогащением, но мне не нужно богатство. Да и думала ли я когда-нибудь о нем всерьез, несмотря на все мои усилия вернуть украденное наследство, сберечь бриллианты? Я разоряла маркиза вовсе не для того, чтобы сколотить себе состояние, не это было моей целью. Маркиз умер слишком рано, он не успел увидеть того, над чем я трудилась многие годы. Да и кто увидел это?!»
Изабель не обманывается; она глядит за окно, как глядела некогда, но высматривает там, видит там не высокий мужской силуэт, не танцующую походку, что превращала хрупкого юношу в рыцаря ее ночных, еще девических грез, а ВРЕМЯ, быстротекущее время. Теперь она вполне готова к отъезду. Ей ведомо множество вещей, неизвестных Шомону, который воображает, будто служит ей вестником, а на самом деле демонстрирует лишь собственную реакцию на события. Перед медленно вздымающейся волной, перед надвигающейся стихией, которой стряпчий и имени-то не подберет, он прячет голову в песок, робко мечтая о власти в ЧЬИХ-ТО ОДНИХ руках, на добрый буржуазный манер. Итак, слово пока не найдено, зато принцип — тут как тут. Если бы король-слесарь взял за себя супругу-мещанку, он сохранил бы и трон и голову. Если бы Мария-Антуанетта походила на Марию-Амелию и вместо пастушков, овечек и молочных ферм увлекалась бы рагу с луком, то Людовик ХVI уподобился бы Луиилиппу и Франция обошлась бы без Террора[87].
Но Шомон, так же, как и австриячка[88], НЕСОВРЕМЕНЕН. Он никак не может представить себе грядущие события. А Изабель может: их ждет террор, а за ним иллюзорная свобода пролетариев, управляемых процентщиками.
С недавних пор Изабель все чаще подсаживается в тавернах за столы к мужчинам; теперь она поет редко — ей больше нет нужды лелеять свои горести, она предпочитает слушать, и все в этих беседах, где хмель путает слова, но не мысли (in vino veritas![89]), убеждает ее, что Бог и Король утратили свой авторитет в наступившие голодные времена. И это уже проявляется во всем, не только и не столько в нищете. Крах Лоу — лишь короткий, почти анекдотический эпизод в общей цепи явлений. Изабель догадывается, что скоро клочок бумаги под названием «вексель» обретет несметную цену, за ним станут гоняться, его начнут покупать и продавать, и выгоднее будет заставить работать золото, нежели человека. Для того чтобы выжить, финансовая система должна сменить форму, и нынче настал час этой, с позволения сказать, эволюции. В Изабель говорит инстинкт дочери суконщика. Бунт больше не подвластен старым средствам подавления, ад больше не существует где-то там, глубоко, под землей, он здесь, рядом. И выглядит весьма реальным.
Что же до «внешнего обличья», до всех этих дурацких королевских указов, актов правительственного произвола, в общем, пузырей, которые пускает идущий ко дну режим, то… 21 июля торжествующий Шомон наконец может злорадно известить Изабель о том, что народ — по ее словам, слишком оголодавший для борьбы за идею, — кажется, нашел в себе силы выразить возмущение существующим режимом, а именно: взял штурмом Бастилию и сровнял ее с землей. Изабель с усмешкой глядит на него: «Шомон, хотите, заключим пари, кто окажется ловчее — так называемые повстанцы или те, кто держит в руках все нити?»
И, однако, в тот же вечер она отправляется в лачугу старика Жозе, чтобы порасспросить его. Конечно, он слишком стар, чтобы воевать с англичанами или лезть на рожон из-за всяких там идеалов, но для контрабанды или свежих новостей поздно никогда не бывает. Что ему обо всем этом известно? Что он думает? В душную июльскую ночь Жозе ведет ее на берег моря, показывает на барашки волн, лижущих подножия дюн. Вот чему, говорит он, можно ввериться; море — оно никого не разбирает. Ты спрашиваешь, волнует ли, пугает ли меня вся эта суматоха, поднятая теми, кому жрать нечего, — да Господь с тобой, дочка! А ну-ка выкладывай начистоту, что ты хочешь знать на самом деле? Изабель молча глядит на песчаные холмы и наконец вздыхает (а я лишь подхватываю ее ответ): спрашивай не спрашивай, разве что-нибудь изменится, когда судьба тебя настигнет? Ты ведь знаешь, в больших передрягах страдают и гибнут всегда одни и те же.
Старик хватает ее за плечо цепкими, словно орлиные когти, пальцами: «А ну, прикинь, дочка, с какой стати тебе бояться; конечно, в Верхнем городе тебя не шибко-то любят, ну да делать нечего, денежки все равно у тебя в руках. Зато в порту нашем ты в чести, не смотри что богачка, — чего ж тебе еще? Да и Хендрикье готова глаза выцарапать каждому, кто вздумает наложить лапу на твой дом».
«Да не о том я забочусь; слава Богу, сама зубами и когтями не обижена. Нет, Жозе, я смотрю дальше, у меня другая забота. И не столько о Коллене, сколько о Минне: если я уеду…»
Она задумчиво умолкает. Жозе пялится на нее, словно впервые видит: черт подери, да ты, никак, рехнулась! Ехать во Францию… Ну что ты там забыла? Пускай они все там кишки друг другу повыпускают!
Изабель шепчет: «Ты же знаешь, такие вещи всегда выплескиваются наружу, для сумасшедших идей нет границ. Старики — те на обман не поддадутся, ну а молодые проглотят наживку, точно просфору, и мы, Жозе, мы окажемся в самом пекле… Если ты воображаешь, что Хендрикье способна усмирить целую толпу, то это ты рехнулся, а не я».
Потом, в припортовой таверне, она поет томительно-медленную песнь, и в голосе ее звенят все сокровища Индии, вздымаются волны морских дорог; если бы в этот миг корабли подняли якоря, все моряки до одного кинулись бы на борт, зачарованные тайной чужедальних берегов, о которых она им пела.
Хоэль, молодой парень, потерявший ногу, как говорили, в английской плавучей тюрьме, упивается этим голосом, как водкой; он подстерегает Изабель у выхода и ковыляет следом: «Эй, сирена, погоди, я хочу тебя!» — «Я ничуть не испугалась, — запишет она позже, — да и чего бояться, я легко могла убежать». Но она не бежит, она медлит, нерешительно глядя на него. «Он мой ровесник, какая-то часть его тела давно мертва, но разве человеку когда-нибудь надоедает жить?!» Она оценивает его: отчаяние, неприкаянность, желание. Она оценивает и себя: я тоже вдруг возжаждала чужого тела… да! Она круто поворачивается: пошли! — ее сабо звонко стучат по мостовой, она и не думает скрываться. Они подходят к песчаной кромке берега, и Изабель сбрасывает с себя плащ, юбки, корсет. Сброшен и чепец, короткие кудряшки трепещут на ветру. Она входит в воду: ну, иди сюда! — и оба спокойно отдаются течению. В воде он забывает о ноге, унесенной священным вихрем войны, он говорит: человек всегда слишком молод для смерти, даже когда она для него — единственный выход. Изабель молча плывет рядом, мимолетная жалость к ним обоим осеняет ее; нырнув, она вновь поднимается на поверхность и приникает к нему, уже не испытывающему желания; она говорит, что любит мужчин, и он рассеянно откликается: да, конечно… они встречаются глазами, трогают друг друга… Но поцелуя Изабель ему не дает.
Потом, когда они почти уже одеты, Изабель опирается на его плечо, чтобы вытряхнуть песок из своих сабо, и он смеется: «А ты такая же, как другие, ей-богу! И дырка между ног, как у всех баб. С чего это ты вдруг пошла со мной, а, сирена?» Она отворачивается, уходит, напевает: «За домом нашим старый пруд…»
Они возвращаются к докам. На краю причала, рядом с домом, Изабель задерживает парня: ты, наверное, голоден, — и все время, пока он ест (Хендрикье молча снует у него за спиной, подавая на стол), глаза его неотрывно устремлены на Изабель. Все еще тихонько напевая, она баюкает младенца Коллена, она гладит детскую головенку с льняными кудряшками, уткнувшуюся ей в шею.
«Когда я поеду во Францию, этот дом должен охранять мужчина — с оружием под рукой и с дружками неподалеку. Ты бы взялся за это ради меня?»
Парень бледнеет: «Так вот оно что, ты мне, выходит, заплатила вперед!» Она отрицательно качает головой: «Ну до чего ж ты глуп!» Хоэль уставился в миску, словно гадает на похлебке: «А почему ты выбрала меня?» Изабель пожимает плечами: «Жозе слишком стар, а другие… ну, других ты знаешь».
«А я на что гожусь?»
«Слушай, не валяй дурака. Они (Изабель указывает на женщин за спиной парня) не посмеют отказать Шомону, когда он будет заставлять их перебраться в Верхний город; они не осмелятся даже перечить ему, я ведь знаю, они женщины простые».
Хендрикье бурчит: «Простые, да не немые», — а парень возражает Изабель: «Я ведь тоже из Нижнего города».
«Тебя я прошу об одном: просто твердо отказать ему от моего имени. Пусть у Шомона две ноги, а не одна, но он спасует перед решительным ответом».