Опасные связи. Зима красоты - Шодерло Лакло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, на чем же держалась жизнь? А почти ни на чем. Нить оказалась совсем тоненькой. Первые октябрьские холода принесли болезни и страх. Сперва Виллем, за ним сразу же Коллен подхватили круп, и взрослые с замиранием сердца следят, как малыши борются с ужасным недугом. Зловещее молчание скрывает их чувства. Трудно было бы заподозрить беду, если бы о ней не говорилось в одном из писем Шомона. «Я знаю, что вы никого не принимаете, хотя самое страшное уже позади. Месье Коллен выздоровел, — это, мне кажется, главное. А эти женщины плодовиты, как кошки; вдобавок, ваша еще молода, успеет нарожать других».
Поперек этой фразы Изабель яростно начертала: «Болван!» Скомканный листок явно был вышвырнут в мусор, но затем выужен оттуда и разглажен, а по неровному краю разрыва (понятно, почему это письмо уцелело и можно догадаться, благодаря кому именно) — итак, по неровному краю чернила размыты — размыты слезами.
Спустя долгое время Хендрикье рассказывает: «Ах, этот круп, этот вечный круп, наш бич с незапамятных времен!.. Он делал ненужными крошечные чепчики и пинетки, благоговейно хранимые потом Саскией. Изабель кричала как безумная, осыпая нас ругательствами, когда после Виллема заболел и Коллен. “Дуры вы набитые! — вопила она. — Он же сосет ту же грудь, что и другой, о чем ты только думала, где у вас у всех голова?!” И она грубо трясет плачущую, причитающую Аннеке, она моет ей соски дегтярным мылом: “И чтобы вот так ты мылась после каждого кормления, поняла?” Усевшись у постели обоих малышей, она раскрывает им ротики и вытаскивает из горла белые пленки; она не отходит ни на минуту, даже ест рядом с ними на скорую руку, всухомятку, — хлеб, кусок селедки, копченую сосиску; она держит под подбородком острую спицу, чтобы не задремать ненароком; она заставляет нас помогать ей, забыть о страхах и отвращении, и еще — она запрещает нам молиться… дошло до того, что она с размаху швырнула мою Библию через всю комнату, завопив, что изобьет нас, если хоть раз застанет за молитвами вместо дела. “Занимайся тем, чем я занимаюсь, Хендрикье; посмей-ка еще раз встать на колени, я тебе все кишки вырву; на что он нам сдался, твой добрый Боженька, с какой стати ему угождать?! А ты, дуреха, не мать, а мачеха! — давай-ка, отцеживай молоко, будем поить их с ложечки, — видишь, у них уже нет сил сосать”. Да… вот в такой же неистовый гнев впадал когда-то и ее папенька. Только у папаши Каппеля никак не понять было причины, его ярость вызывали любые мелкие провинности или грешки — ясное дело, огорчительные, но уж вовсе не соразмерные с бурей, которую он поднимал. Ну а ее ярость — дело другое; мы и впрямь чувствовали себя виноватыми…
И вдруг Виллем начал задыхаться; она схватила его за ноги и встряхнула, думая, что он поперхнулся молоком; она насильно раскрыла ему рот и принялась дуть, дуть, но все напрасно, — наш малыш уже посинел от удушья.
Мы застыли, окаменели от ужаса. Аннеке еще не поняла, она закричала: “Иисусе сладчайший, сжалься, спаси его!” Но наше молчание и ей замкнуло уста. Она вскочила, она бросилась на Изабель: “Гадина, гадина, это твой дурной глаз сгубил моего мальчика!” — и выбежала вон из комнаты, словно за нею гнался сам Сатана. На улице еще не разошелся ночной туман, стояло раннее студеное утро — из тех, что пронизывают холодом все вокруг. Аннеке кинулась вперед, через бортик причала, и мы с порога услыхали тяжкий всплеск от ее тела, упавшего в воду; почти в тот же миг Изабель прыгнула следом за ней. Ледяная вода отрезвила Аннеке, она завопила: “Не хочу умирать, не хочу!” — и вцепилась в плечи Изабель, которая утянула ее в глубину. Мы увидали, как они барахтаются там, в мутной яблочной жиже: папаша Жагго только-только слил в море сусло от сидра. Изабель зажала Аннеке нос, и та, хлебнув морской воды, внезапно обмякла; тогда Изабель доволокла ее до мелководья и, шлепая по грязи, крикнула: “Чего пялитесь, дуры, а ну помогите!” Мы вытащили их на причал. Вода лилась с обеих ручьями, Аннеке потеряла свой чепчик, ее длинная распущенная коса облепила спину Изабель, которая взвалила мою дочку к себе на плечо. Аннеке судорожно давилась и кашляла.
— Беги вздуй огонь, Хендрикье, а ты, Элиза, сходи за Минной. Эй, соседка, раз уж вы здесь, окажите услугу, подержите ноги этой малышке, да и вы все тоже не стойте столбом, помогайте!
Она выплюнула попавший в рот листок и принялась растирать руки и выжимать юбки. Детишки из окрестных домов изумленно глазели на нее, и она прикрикнула на них: “Эй, малышня, нечего тут пялиться, бегите домой!” Ее грудь все еще тяжело вздымалась, но, когда взгляды наши скрестились, ее глаз сверкнул остро и торжествующе, словно ей сам черт не брат: ну, что, женщина, в море-то прыгнула не твоя Библия, а я! И она стиснула мне плечи: запомни хорошенько, я не запрещаю тебе и твоим дочерям молиться, это ваше дело, но у меня в доме на первом месте всегда будут поступки, а не молитвы; это так же непреложно, как то, что меня зовут Изабель, маркиза де Мертей, урожденная Каппель, и если ты не подчинишься, лучше уходи, откуда пришла! А теперь живо, грей воду, надо отпарить эту девчонку, не хватало ей еще потерять молоко!
И она вернулась к колыбельке Коллена, чтобы снова и снова вытаскивать у него из горлышка белые пленки и по капельке поить молоком. И что же ты думаешь, Джоу! — Аннеке понемногу пришла в себя, она уже начинает улыбаться; ведь она молода и — правду сказал Шомон! — народит еще детишек, вот только не ему бы это писать!»
Временами я прихожу к выводу, что мир прогрессирует куда медленнее, чем кажется. На ферме, куда я в детстве ходила за молоком, старший ребенок подхватил дифтерит — это ученое слово означает ту же самую болезнь — и, несмотря на все вакцины и уколы, что каждодневно делал ему врач, несмотря на более зрелый возраст мальчика, его мать каждодневно выскребала у него из горла пленки кончиком пера лука-порея — совсем как Изабель, словно и не прошло с той поры почти два века. От этой процедуры голос у Марсиаля остался сдавленным, как бы придушенным, и когда он заболевал ангиной, я читала в его глазах тревожный страх, навсегда засевший в глубине сознания.
И еще поражает меня… но это трудно сформулировать. В те времена женщины справлялись с повседневными трудностями жизни сами, между собою; объединенные деятельной, почти сестринской общностью, они не искали подмоги вне ее, у мужчин, да и где их взять-то, этих мужчин! Их носит по морям, а не то так и по полям сражений либо по кабакам, и они заняты тем, что переделывают мир либо предаются сожалениям о невозможности этого. Их не интересует жизнь — то, что я называю жизнью, а именно реальное, практическое бытие, текущее минута за минутой и не вдающееся в разные там отвлеченные теории. Жизнь — ее нужно проживать, а мужчины иногда забывают об этом. Женщины же — никогда.
Что до врача — того врача, к которому приходят в кабинет или вызывают на дом, — то в конечном счете это весьма недавнее достижение цивилизации; такой врач (разумеется, он тоже «мужчина»!) исцеляет Оргона от его ипохондрии грандиозным клистиром в задницу, тогда как хватило бы обыкновенного отвара. Вот и в наши дни медицину, медленно, но верно переходящую в женские руки, пренебрежительно называют феминизированной, забывая при этом, что самое простое присыпание тальком детских попок тоже относится к пусть элементарному, но все равно медицинскому уходу. Рождение ребенка означает приобщение к элементарному, что бы об этом ни думали; кому и знать это, как не мне, которой не суждено родить.
II
В один прекрасный день старушенция из архива Национальной библиотеки (на самом деле не такая уж старая) спросила меня — без особой жалости, скорее, с участливым интересом, — где это я раздобыла себе такую физиономию. Разумеется, любопытная дама выразилась не столь грубо, но взгляд ее был вполне красноречив.
Я рассказала. Все. Выложила ей даже больше, чем собиралась, начав с той особого рода ненависти, которую питала к моему отцу. Я для него что-то вроде бесплотного призрака, его взгляд проходит сквозь меня, как сквозь стекло; когда ему случается промямлить пару слов в мой адрес, это означает всего лишь одно: в данный момент стекло оказалось грязным, непрозрачным и мешает ему смотреть вдаль.
Дама вздохнула: почему бы вам не сделать пластическую операцию? Запавшую щеку вполне можно восстановить. Глаз — дело другое, его не вставишь, но, если вам укрепят орбиту, вы сможете носить стеклянный протез. Вы ведь не безобразны, просто сейчас на вас трудно смотреть, все ваше лицо полностью «разбалансировано»; в конечном счете, это совсем нетрудно исправить.
— Да, но я хотела бы…
Она пожала плечами: «Ну, конечно, моя милая, все женщины хотят одного и того же. Каждая мечтает быть любимой такою, какова она есть. А самым красивым из нас и этого мало: им подавай любовь не за аппетитную попку, а за душу… Идиотство все это! Я, например, не понимаю вашу мать: если уж она оплачивает вам учебу, неужели ей трудно оплатить банальнейшую операцию у более или менее опытного хирурга? Так мне, по крайней мере, кажется».