Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыдание разверзло горло учителя.
— И он сказал сыну свои последние слова... «Учись умирать...» — Гедимин сделал длинную паузу. — Вы слышите эти слова?! История запишет их на свои скрижали!.. «У-чи-сь у-ми-рать!» «Учитесь умирать» — вот какое последнее завещание он оставил нам, господа.
Слезы точились сквозь картинно прижатые к лицу руки учителя.
— Учитесь умирать.
— Научимся, — тихо произнес Матей Бискупович. — И не захотим, так научат.
***
Три месяца прошло с того времени. Далеко от северной могилы «человека и христианина», не доходя до нее даже отзвуками, густо, нестерпимо густо падали бомбы на бухту, могилу флота, и город, могилу величия.
И еще на многочисленные могилы людей, людей красивых либо уродливых, умных либо глупых, но одинаково созданных для счастья.
Теперь среди них не было уже ни красивых, ни умных, ни счастливых.
Ведь кто-то учил умирать, а не жить.
Сдали Малахов курган. Ушли из Севастополя.
Расплатились за все десятилетия, в которые распинали все, сколько ни есть, молодое, смелое, достойное.
Никогда не слушали, закостенев в непогрешимом величии, и вот теперь все трещало и расходилось по швам. Сорок лет пугали своих и забыли, что англичанина и француза нельзя было держать в страхе божьем розгами, фухтелем и тюрьмой. Требовалось что-то более мощное.
Именно то, чего не было.
Свободная армия сознательных, сытых, спокойных за будущее людей, сражающихся за свою землю, за свое отечество, в котором им было и будет легко жить.
Жить, а не умирать.
А между тем последних слов императора, за которые так распинались тысячи гедиминов, совсем не было. Их придумали потом, чтобы люди учились гибнуть без роптания.
Просто в один из ужаснейших для империи и счастливых для потомков дней император ощутил — который уж раз — унизительный приступ малодушия и разочарования в собственной жизни, в собственном царствовании — с первого дня, когда грянул первый залп и взревела по мятежным каре картечь, и до этого.
Все было ни к чему, ненужно, вредно.
Все, что делал.
И тогда он вызвал лейб-медика Манта и приказал, чтобы тот дал ему яда.
Мант, как и все вокруг, как все до последнего, кроме тех, в Сибири, считал, что приказы надо исполнять беспрекословно, что можно нарушать заветы Божьи — по одному либо все десять вместе, — но нельзя усомниться даже ни в едином слове, которое исходило из этих губ.
Он дал.
И тут наступил новый приступ малодушия. Человек, который будто бы учил потомков умирать, понял, что ему нет дела ни до ненужности своих деяний, ни до собственной вредности.
Что ему было до тысяч могил, до руин величия, до разоренной, доведенной до нищеты земли. Он, который не моргнув подписывал смертное количество шпицрутенов, хотел жить, цеплялся за жизнь.
Он попросил у Манта противоядия.
Но Мант был достойным сыном сорокалетней системы. Он понимал дело так, что, если от него требуют яда, он должен дать яд верный, скорый и милосердный.
Мант пожал плечами.
Ничего не научило потомков и историографов: ни сотни тысяч других кончин, ни даже смерть этого человека. Из неблаговидной и некрасивой истории они сделали один вывод, по лаконизму и величию похожий на афоризмы золотой латыни.
«Учись умирать».
***
Давно, еще тогда, когда Алесь мало в чем разбирался, он спросил у старого Вежи:
— А что будет, если царь умрет?
Вежа с усмешкой — поверх руки — смотрел на него хитрым, с искоркой, глазом.
— Дурак, — ответил Вежа. — Это у тебя — ну точно как в анекдоте мужицком.
— В каком?
— Да так... Спрашивает один мужик другого: «А что будет, если Бог умрет?» — «У, — говорит, — дурак... А Никола святой зачем?» Помолчал и добавил:
— Найдется кто-то на нашу шею.
XXVIII
В августе тысяча восемьсот пятьдесят пятого года к Алесю. который в это время жил в Веже, прискакал из Загорщины Логвин, привез письмо в грубом пакете из серой бумаги.
«Дружище, — писал Калиновский. — Я закончил свою мачеху-прогимназию. Еду поступать в альма-матер. В Москву. Хотелось бы увидеться с тобою, да только знаю: невозможно. Чуть-чуть подзаработал, получил у начальника губернии паспорт и подорожную за номером пятьдесят шестым. А в ней — все. Двуглавая курица, рубль серебром гербовых взносов, приметы (лицо — овальное, тяжелое, лет — семнадцать, рост — средний, волосы — темно-русые, брови — черные, глаза — синие, нос и рот — умеренные, слегка великоватые, подбородок — обыкновенный, — расписали, хоть ты на Ветку, к раскольникам, сбеги, и то найдут). Такая чепуха! Начинается подорожная, как оказалось, словами: «По указу Его Величества государя императора Александра Николаевича...» Даже вот как! Будто бы каждого из путешествующих хлопает по плечу: «Езжай, братец, счастливого тебе пути».
Вот я и еду. В Минске сделал остановку на четыре дня и отсюда пишу. Город большой и довольно-таки грязный. Только очень понравилась Золотая Горка с часовней старого Роха. Деревья вокруг, и так красиво блестит поодаль Свислочь, и дома за ней и церкви. Хорошо сидеть и мечтать.
Путешествие, пока что, нравится. Едешь себе, ни о чем не ду маешь, звонок не звенит, впереди — свобода, видишь людей и другие места.
Десятого попаду, если верить подорожной, в Oршу. Буду там часа четыре и совсем близко от тебя, каких-то сотню с лишним — точно не считал — верст. Но это тоже далеко, так что не увидимся и на этот раз. И дорого. Мне прогонных за две лошади с проводником вышло что-то около семи рублей, тебе будет — в два конца — рубля два с половиной. Чего уж тут. Так ты в это время просто подумай, что я близко, и я обязательно почувствую.
А когда закончишь на будущий год гимназию — что полагаешь делать? Сидеть медведем в своей берлоге или ехать учиться дальше? Если другое — езжай туда, где я. Поговорим обо всем. Есть много интересных новостей».
Алесь пошел к старому Веже. Тот сидел на своей обожаемой террасе.
Внук остановился, не желая его беспокоить.
Я слышал тебя еще за пять комнат, — не поднимая век, молвил дед.
На внуке были пантуфли на толстой мягкой подошве.
— Что у тебя там? — протянул руку Вежа.
Алесь подал ему письмо.
Старый пан раскрыл глаза.
— Твой Кастусь, — понял он. — Ты даешь мне, чтобы я прочел?
—