Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все село разбирало, расхватывало это художество за молоко, за яйца, картошку и просто так, за спасибо. Пастух обижался, когда бабы спрашивали о цене корзинок.
— Понравилась — бери на здоровье… Прутьев на Волге много, еще сплету, — говорил Евсей.
В Колькиной избе не сидели без дела. Зимой пряли на прялках. Да как пряли! Куделя будто сама тянулась из кужелей паутинами. Веретена, жужжа, распевали, опускаясь с лежанки до полу, крутились, как волчки, грозя закатиться под лавку, и не успевали, подскакивали в воздухе: то девки, мелькая смуглыми локтями, неуловимыми движениями сматывали готовые нитки на ладони, а с ладоней на пузатые веретена, и снова они, веретена, заводили свою песню, медленно опускаясь к полу. Потом в избе, поближе к подтопку, водружали дубовый стан — материно приданое — и ткали холсты: серые, грубые, из кудели и очесов — для себя; белые, тонкие, из чужой льняной пряжи — для соседей. Девки были ловкие и на косьбу, на мытье полоз, жнитво, молотьбу. Устин Павлыч всегда приглашал их, когда созывал «помочи». Может, Сморчкова бабья половина оттого и не успевала часто прибираться в своем сарае, что работала и прибиралась в чужих избах.
Сейчас у Кольки в доме было великое, невиданное раздолье. Устин Павлыч не обманул, дал пять мешков муки и банку меда. Сморчиха разгуливала на улице и в избе купчихой, в новом полушубке и дареных сапогах. (Евсей поберег для дома Устиновы подарки, на окопы отправился в холстяной пастушьей одежине в в лаптях.) Она не жалела мужа, не боялась, что его убьют на войне, пока он роет окопы за лавочника. Напротив, Сморчиха радовалась, что у мужа и на зиму нашлась работа, а в доме завелось вволю хлеба, все долги отданы и еще кое — кому из соседок, не успевших съездить на мельницу, отпущено муки взаймы.
Подумать только, — не она кланялась, выпрашивая горсточку муки. Нет, у нее, пастушихи, последней бабы на селе, брали взаймы пудами!
Приятно было Шурке глядеть, как Сморчиха, скрипя кожаными сапогами, распахнув овчинный полушубок, что лисью шубу, торжественно отпускала в сенях, точно в лавке, соседкам полные пудовики, без весу, светясь не улыбкой, а чем‑то большим, чем улыбка, зажигаясь темным румянцем на веселом лице.
Она зазывала баб в избу и угощала медом. С гнилого, шелушащегося стола долго не сходили чугунок с кипятком и четырехугольная, из‑под ландрина, десятифунтовая, не меньше, банка с липовым тягучим медом, пока не опустела. Но и опорожнив ее, Сморчиха не позволяла дочерям убирать посудину со стола.
— Пусть стоит, хлеба не просит, — толковала она. — От нее, банки, ровно бы светлей в избе, право.
И верно, в избе у Кольки посветлело от жестяной банки, от пирогов с картошкой и капустой, которые были до того поджаристы и маслянисты, что тоже как бы светились.
В довершение всего Сморчиха, точно прозрев и увидев копоть и тенета, перевернула в один день все в избе вверх тормашками.
— Девки, да что же это такое? — кричала она. — Ослепли?! Как свиньи живем и не видим. Грязищи‑то, батюшки мои! Гляди‑ка, на лошади не вывезешь из избы… Фу — ты, пропасть, и когда успели натащить?.. А ну, Окся, растопляй печку, живо! — командовала Сморчиха, расставаясь с полушубком и сапогами, вооружаясь голиком. — Нюрка, марш на колодец за водой! Где дресва, ветошь?.. Куда ты провалилась, Лизутка, не докличешься, окаянная? Говорю — дресвы и ветоши давай побольше!
Началось в избе столпотворение, как на рождество и пасху.
Шурка с Колькой забрались от греха на печь, притаились в самом дальнем ее углу, за рухлядью, но и там их нашли, прогнали на улицу, гулять до вечера.
А когда они вернулись, Сморчковых хором нельзя было узнать, так все переменилось, блестело в сумерках, не хуже, чем у сестрицы Аннушки, боязно ступить, к стене прислониться.
Не успели они открыть дверь, как Сморчиха рявкнула:
— Ноги вытирайте!.. Не сметь на печку лазать, я и там прибралась, опять нахавозите. Вот лавка, видите?.. Да шапки‑то снимите, бесстыдники, ведь в избе торчите, не в хлеву… И пирога у меня не трогать, Колька! Слышишь? Сейчас ужинать будем.
Шурке стало понятно, что с пятью мешками хлеба пришла в Сморчкову избу иная жизнь. Надолго ли?..
Шурка почему‑то пожалел прежнюю Колькину избу, пожалел все то, что недавно осуждал.
Глава XXI
ЧТО МОГУТ НАДЕЛАТЬ С ЧЕЛОВЕКОМ НОГИ, КАМНИ И БУКВЫ
Неожиданно для себя он очутился в избе Олега Двухголового. Тому были важные причины.
В этот день, утром, ноги привели его бог знает куда — к Яшкиному крыльцу. О чем думали ноги — спроси у них, сам Шурка ни о чем не думал. Он был в отличном расположении духа, летел в школу, как всегда, полем, тропкой, пел без слов, зевал блаженно по сторонам, и вдруг — тпру, приехали: оказался в усадьбе, прямо у крыльца людской. Слышно было, как Василий Апостол читал перед завтраком молитву. Внучата дрались и мешали ему.
— Да уймите их, бабы! — зарычал дед. Побормотав еще немного, — ребятишки царапались за стеной, как мыши, — дед плюнул, выругался и перестал молиться.
В знакомом окошке, уткнув расплюснутый веснушчатый нос в стекло, показывала Шурке язык Яшкина сестренка, а сам Петух сердито — капризно спрашивал мать, куда она девала ремень, не пойдет он в школу без ремня, ни за что не пойдет. Мать, кашляя, гремя заслоном глухо отвечала:
— Куда вчерась положил, там и возьми.
Шурке оставалось сунуть два пальца в рот и свистом поторопить Петуха, как он постоянно это делал раньше. Он уже прилаживал пальцы к языку, чтобы свист вышел первого сорта, как в окошке мелькнул Петушиный рассерженный гребень. Раздался громкий шлепок, Яшкина сестренка заревела, потому что ремень оказался у ней под заднюхой, на подоконнике.
Вырывая ремень, Петух нечаянно взглянул в окошко. В карих мрачных глазах его зажегся огонь, и у Шурки ответно посыпались искры. Но тут же глаза у Петуха погасли, стали круглыми — прекруглыми и еще более мрачными. Петух отвернулся. Шурка опомнился, бросился прочь от крыльца.
В школе, слоняясь по коридору, он натолкнулся на Растрепу. Она сидела на полу, в уголке, и играла с Анкой Солиной в камешки.
Их было пять, камешков, круглых, гладких, самых отборных, из Гремца. Все белые, сахарные, из кремня, а один рябой, с крапинками, похожий на яйцо трясогузки. «Ого, мои камушки! Смотри‑ка, не потеряла Растрепа, бережет», — подумал с удовольствием Шурка. На него опять нашло дурацкое забытье, словно ничего между ним и Катькой не случилось.
Катька кидала вверх рябой камешек, пока он взлетал, успевала проворно схватить рассыпанные на полу и ловила падавший. Сперва она, по правилам игры, подбирала, точно клевала камешки по одному, по два, потом один и три, наконец, смахивала все четыре вместе. Рябой камень словно задерживался в воздухе и падал в маленькие, в царапинах и синяках, Катькины лапки не раньше и не позже, именно тогда, когда там в горсти, как в гнездышке, лежали кучкой четыре белых камешка — яичка.
Дальше начинались волшебные невозможные фокусы: потряхивая косичкой, небрежно щуря зеленые глаза, Катька играла одной правой лапкой так же просто, обыкновенно, как двумя, потом играла левой, как будто сроду была левша: кидала все пять сахарных камней и ловила их на тыльную сторону ладони; пересыпала камни в воздухе, и тогда белая зимняя редкостная радуга — дуга вставала и сверкала над полом. Под конец, мурлыкая, зажмурясь, Катька проделывала вслепую все сначала, и ни один камешек не миновал ее цепких, неслышных, кошачьих лапок.
Шурка залюбовался, как играет, фокусничает Растрепа.
«Это она новое придумала… вслепую играть. Ну, здорово!» — восхитился он.
Ему самому захотелось покидать и половить сахарные камешки, хотя это было совсем не мальчишеское занятие. Ребята презирали игру в камешки, называли ее куриной, дразнили девчонок наседками, говоря, что наседки клюют, а цыплятам есть не дают, всегда озоровали над пискушами, расшвыривая камни по полу. Шурка, в общем, был с ребятами заодно, хотя украдкой поигрывал иногда в камешки, что, впрочем, не мешало ему в другой раз, подкравшись, так поддать ногой, что камни разлетались по всему коридору — не скоро найдешь и соберешь. Сейчас он был в том настроении, когда хотелось играть. Он скучал, болтался один, размышляя о Петухе, как тот глянул на него из окошка. Он сердился на свои ноги, которые посмели без спроса привести его в усадьбу. Но и в этом, конечно, виноват Яшка. Ну, погоди, Петушище, лохматая харя, проживем и без тебя и на войну убежим без тебя, что тогда будешь делать?
Ребята галдели на дворе. Идти туда не хотелось. И главное — камешки были его собственные, и Катька так ловко подбирала, клевала их, как всамделишная наседка. Она выделывала фокусы и обыгрывала толстуху Анку. Та спорила, сердилась, пыхтела, а камни сыпались у нее между пальцами, как из худого решета. Да и камни‑то у Анки были дрянные, не круглые, разного цвета, — видать, некому ей подарить настоящие, красивые камешки.