Книга бытия - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он очень много знает…
— Больше, чем много, — убежденно сказал Крыжановский. — Для Ивана Юрьевича в математике нет ничего неведомого. Он знает даже то, чего не знает. — Дмитрий Александрович засмеялся. — Во всяком случае, у меня не хватит знаний, чтобы проверить, где начинается его незнание.
Научные увлечения Тимченко равнялись по широте его эрудиции (а может, и превосходили ее). Загадки математики захватывали его не меньше, чем разгадки. Как-то он задержался после лекции, и Миша Гефен, мой сосед, хорошо чувствующий изящество строгих доказательств, почти восторженно сказал:
— Иван Юрьевич, как прекрасно, что простая формула гиперболы включает в себя такую бесконечность точек, выстраивающихся в извилистую линию…
Тимченко засмеялся. Это было очень непохоже на обычный смех. Рот широко открывался, усатая верхняя губа приподнималась — но наружу не вырывалось ни звука. Иван Юрьевич хохотал беззвучно. И его лицо сразу менялось: суженное к подбородку, длинно- и тонконосое, с очень широким лбом, обычно оно было серьезным до хмурости — беззвучный добрый смех словно освещал его.
— Извилистая линия, да… А что вы скажете, друзья, о линии, которая одновременно и линия, и площадь?
И Тимченко, увлекаясь, рассказал об итальянском математике Джузеппе Пеано, который нашел (или изобрел) — кривую, проходящую через все точки плоскости, на которой она лежит. Парадокс? Математика, самая точная, самая ясная из всех наук, по сути парадоксальна, как ничто другое (кроме, конечно, логики — та тоже напичкана неразрешимыми противоречиями). Чем глубже ее познаешь, тем неотвратимей наталкиваешься на очередную неожиданность. Достаньте, юные друзья, книгу «Основание математики» двух современных британских ученых — Уайтхеда и Рассела, там изложены парадоксы, которые не только поражают, но и восхищают, ибо они и глубоки, и неопровержимы.
За всю жизнь я так и не подержал в руках «Оснований математики», хотя много читал о знаменитых расселовских противоречиях. Это огорчало: было время, когда я всерьез увлекся теорией парадоксов и хотел разработать рациональную их систему, но так и не сделал этого — как, впрочем, и многого другого. Люди моего времени и моей страны на собственной шкуре узнали, что стоит за придуманным в древности термином «несвобода воли». А у меня к этому прибавилась еще и вялость воли…
Профессоров физики у нас было двое — Попруженко и Кириллов. Попруженко, милый старик с седыми хохлацкими усами, был лектором старого стиля: он излагал проверенные факты, в новые теории не вдавался, звезд с неба не хватал, пороха не выдумывал. Впрочем, мы его уважали и любили — он, хороший преподаватель и славный человек, вполне это заслужил.
Совсем другим был Эльпидифор Анемподистович Кирилов, грек, обрусевший настолько, что даже изменил фамилию. Прежде всего он был неординарно красив. Благообразие древних эллинов, такое яркое в античных скульптурах, полностью воплотилось в нашем физике. Его профиль казался срисованным с мраморов олимпийцев — прямой, четкий, пропорциональный в каждой черточке. Не знаю, как выглядел Кириллов без одежды, но если обнаженным его тело смотрелось не хуже, чем одетым, с него можно было лепить статуи, как их лепили с его предков. В те годы в Одессе жило много греков (греческим назывался даже целый городской район) — их выселение вместе с частичным истреблением относилось уже к подвигам Сталина. Я часто встречал красавцев-эллинов, въяве воспроизводивших совершенные классические творения своей родины. Но самым красивым был он, наш профессор, Эльпидифор Кириллов. Это был живой образец почти поликлетовской[53] пропорциональности и гармоничности.
Но если внешностью своей Кириллов покорял, то поведение его вызывало улыбки и ухмылки. Он был эстетичен лишь неподвижный. Нет, я не хочу сказать, что двигался он некрасиво. Все было как раз наоборот. Каждый его жест был демонстративно изящен — Эльпидифор Анемподистович был до ненужности хорош в каждом шаге. Он не двигался, а исполнял движения. Он был похож на танцора, которому приказали не танцевать, а просто прохаживаться по сцене и который, просто прохаживаясь, не мог отделаться от привычки к изящным позам. Мы окрестили его «Наш балерун от физики».
Эта нарочитая картинность подсказала нам с Мишей Гефеном хорошую, но достаточно жесткую шутку. Мы были студентами из лучших — и Кириллов поручил нам подготовить оборудование для демонстрации статического электричества. Мы установили все, что требовалось, — и не ограничились этим, а провели к месту, где во время лекции любил стоять наш профессор, незаметный проводок от батареи лейденских банок (замыкать его можно было с нашей с Мишей скамьи). И вот Кириллов, шествуя по аудитории, остановился в заданной точке и картинно раскинул руки (он любил этот жест). Миша включил аппаратуру. Могучая шевелюра Эльпидифора Анемподистовича встала дыбом. Профессор почуял непорядок (увидеть этого он не мог) — и пригладил голову рукой. Миша, переждав, снова замкнул линию, и мы (кто — открыто посмеиваясь, кто — втихомолку похохатывая) опять стали свидетелями красочного преображения изящного профессора в дикое пугало. Это была наглядная иллюстрация к кирилловскому рассказу о взаимном отталкивании частиц, заряженных одноименным статическим электричеством!
После занятия мы спешно размонтировали установку — Кириллов мог кое о чем догадаться и проверить, что, собственно, мы сделали с батареей лейденских банок.
А лекции он читал хорошо. И ученым был добротным. Мы знали, что в его отделении экспериментальной физики проводятся какие-то секретные эксперименты. Время засекречивания всяческих пустячков еще не наступило — стало быть, Кириллов работал над важными военными темами (во всяком случае — мы так решили). После войны (я узнал это из газет) Эльпидифор Анемподистович получил Сталинскую премию за исследования не то в области фотоэффекта, не то в каких-то разделах экспериментальной оптики.
Кроме Попруженко и Кириллова физику преподавал Базилевич, принимавший у меня вступительные экзамены. Но он числился профессором на Соцвосе, и я его лекций не слышал.
Я не собираюсь описывать всех преподавателей физмата, их было много — и каждый по своему интересен. Но о профессоре неорганической и физической химии Дмитрии Сергеевиче Добросердове расскажу — он был особенным.
И главная его особенность состояла, вероятно, в том, что он очень интересно читал. Его самого увлекало то, что он излагал. Скучные химические формулы становились событиями, окаменевшие факты — процессами. Он говорил об истории открытий — и современная точная наука превращалась в захватывающую авантюру, в которой полумистическая алхимия и полуслепая ятрохимия, нащупывая таинственные законы природы, творили из самих себя строгое знание. Поиски философского камня оборачивались на его лекциях научным приключением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});