Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Питерский туман, прогулка возле Медного всадника, круглый стол в квартире Анисовых во Фрунзе и сковорода с тушеным «военным» луком, походы на рынок за тыквой. Его исповедь и та сакраментальная просьба: «Посмотрите, кто за мной… идет».
Человек говорит: «Мне больно. Страшно! Я страдаю!» — а как провидеть степень чужого страдания? В то время как все дело именно в ней, в этой степени боли.
Ради освобождения от какой своей муки пресек свою жизнь Владимир Николаевич?
Какое личное поражение захотел превратить в смерть с таким пиршеством: «В стратосферу! Лечу!»
Наступил декабрь. Лишь за две недели до родов меня освободили от работы.
В трубе без устали завывал ветер. Мело. Просыпаясь, я смотрела через окно на ряды бараков, занесенные снегом, сугробы и небо. Тщательно причесывалась. Надевала бумазейное платье, присланное Филиппом. Садилась с иголкой за шитье раскроенных распашонок. Я дорожила одобрением женщин в бараке: «Молодец. Красиво ходишь».
Днем барак пустел. Все уходили на работу. Оставались спящие после ночного дежурства медсестры и дневальная, которой я помогала растапливать печь, чтобы барак поскорее нагрелся.
Мысли и чувства были до крайности обострены. Я думала не про лагерь, а про жизнь и смерть. С некоторых пор стало казаться, что я при родах умру. Была будто не «в фокусе» жизненных сил. А как переместиться, чтобы попасть в надлежащую точку, не знала. Зацепкой была мысль о Филиппе: «Он не допустит, не даст мне умереть».
Делилась я, однако, своими ощущениями не с ним, а с Александром Осиповичем. Филипп написал бы мне: «Это издержки нормального, обычного состояния в твоем положении». Александр же Осипович понимал даже то, что было едва уловимо. Описывая аналогичную ситуацию с женой его брата, он успокаивал меня. И позже еще возвращался к этому:
«..Помнишь, как перед родами в Межоге ты была уверена, что будет плохо? И я тогда мучился страшно, потому что ничего в себе не мог найти такого, что могло бы сбить страх и у тебя, и у меня. Тогда я рассказывал тебе о жене брата, которая была чем-то вроде медиума в быту. Она всех поражала умением предвидеть. Даже такие мелочи, как срок прибытия или содержание какого-то письма. И все, конечно, не могли не мучиться только потому, что это — она с ее непостижимым даром. А потом все обошлось. И это было удивительно и неожиданно. Я тебе об этом писал. Так вот, тут я тогда покривил душой. Тут обманул. Обошлось-то, обошлось, но она почти не выдержала. Несколько самых знаменитых врачей еле спасли ее, и 5–6 дней было страшно и безнадежно».
Неожиданно перед родами у меня на колонне появилась привязанность. Я подружилась с приехавшей в Межог рожать Серафимой Иосифовной Рудовой. Она была старше меня, но восприятие жизни и мира было у нее редкостно молодым и радостным. Ребенка она ждала, находясь в столь трепетном и экстатическом состоянии, что вся лучилась.
Человека, с которым она встретилась в лагере (на воле — талантливым физиком — М. Корецом), Симочка преданно любила. Должна сказать, что за всю жизнь не знала лучшей семьи (из тех, что произошли отсюда), чем эта.
Думаю, радость, с которой Серафима Иосифовна ожидала рождение ребенка, осталась среди людей навсегда. Ею напитана их необыкновенная дочь — Наташа. Яркий, талантливый человек, она сама затем, став прекрасной матерью и женой, препоручила эту радость своему потомству и, следовательно, жизни.
Симочка должна была родить ребенка позже, чем я. А слабенькая Наташа появилась на свет раньше. Сима буквально дышала на ребенка, отогревая девочку любовью.
Я же все еще «ходила».
С неизбывной иронией Александр Осипович не преминул по этому поводу высказаться:
И неестественно и странно.Родишь ли ты в конце концов?И одного ли великана,Иль только пару близнецов?
А вдруг, и это может статься,Носить ты будешь целый год?И не желаешь опростатьсяВо избежание хлопот?
Седьмого декабря женщины в бараке назвали мои прохаживания вокруг печки беспокойными, напутствовали меня: «С Богом!» — и проводили в лазарет. Там подтвердили ранее сказанное: «Не нравитесь! По всему видно, сказалась работа в наклон».
Чувствовала я себя скверно. На третий или четвертый день состояние ухудшилось. Я видела: врачи растеряны, спорят. Сцепив зубы, я терпела, мучилась. Кто-то наклонился ко мне:
— Филипп Яковлевич волнуется. Звонит по селектору каждый час.
Расслышала и другие слова:
— Кесарево сечение…
Потеряв представление о времени, о достоверности происходящего, куда-то отплывала. Мука и боль выцарапывали оттуда. Не оставляло постороннее удивление: «Почему же мне ничем не помогают? Чего они ждут? Ведь я умираю».
Суматоха. И снова заминка. Хотели, видно, сохранить и меня, и ребенка. Боялись ударить лицом в грязь перед вольным коллегой. Престиж был важнее, чем я.
Потом раздался низкий возмущенный голос зашедшей сюда начальницы сангородка Малиновской:
— Вы что, с ума сошли? Не видите, что мы ее теряем! Немедленно кладите се на стол. Кесарево!
И почти тут же чей-то облегченный возглас:
— Приехал! Приехал! Скорее, Филипп Яковлевич, скорее!
Едва ли доверяя действительности, я увидела над собой сосредоточенное лицо Филиппа, услышала его энергичный приказ персоналу:
— Шприц с питуитрином! Мелкими порциями хинин. Еще шприц.
— Сейчас! Сейчас все будет хорошо! Ты меня слышишь? Постарайся делать все, что я буду говорить. Понимаешь? Слышишь? — спрашивал он меня.
Я его очень ждала. Он приехал. Я — дотянула. Но какая беспредельность в боли!
Теперь командовал он один, приподнимал мне голову, давал что-то пить. Опять уколы. Снова его шепот:
«Сейчас все будет хорошо».
«Я родила сына.»
«У меня сын. Я жива. Филипп рядом». Филипп держит его на руках.
Его торопили: «Пора, Филипп Яковлевич. Может кто-то нагрянуть. Спасибо. Все. Уходите…»
Скатываясь с кручи, проваливаясь в черноту, выныривая оттуда, еще увидела: Филипп стоит в углу операционной, плачет. И если бы я имела силы выговорить словами глубокое чувство, охватившее меня, это был бы крик-мольба: «Не смей уходить от меня сейчас! Ни за что не смей! Будь рядом! Хотя бы однажды побудь сколько нужно, только так люди становятся близкими». Но оставаться ему, вольному человеку, возле заключенной, в чужой зоне было нельзя.
Меня поместили в крошечную каморку, стены которой были покрашены в розовый цвет. Я осталась одна. Все отступило.
В ту же ночь мне приснился похожий на явь сон: здесь же, в Межоге, при данных именно обстоятельствах открылась дверь этой каморки, и, пошатываясь, вошел Эрик. Очень несчастный. И только одна я знала, как ему тяжело. Он опустился перед постелью на колени, уткнулся лицом в нее. Горевал так сильно, что я не могла этого вынести. Внутри все разрывалось: «Я перед тобой виновата, Эрик. Хороший ты или плохой — это твое дело, но все равно почему-то виновата. Может, не совсем перед тобой, перед собой больше? Не знаю. Не плачь Бога ради. Отпусти меня. У меня отныне совсем другая жизнь». Проснувшись, долго не могла справиться со смятением. Так я в ту ночь простилась с Эриком насовсем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});