Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где мы можем посидеть? У меня очень мало времени.
Сердце заныло. «Как она очутилась здесь? Зачем?» Я наскоро оделась.
Она объяснила, что привезла сюда из Урдомы родившую там заключенную специально, чтобы повидаться со мной. Теперь торопится к обратному поезду.
— Как живете? Как похорошели! Как ваш сын? Значит, все хорошо? Я за вас рада.
И, как всегда, напористо, прытко и без перехода:
— Надо включаться в борьбу, Тамара Владиславовна! Поверьте: я исхожу только из ваших интересов. — Она протягивала два исписанных листка: — Читайте! Читайте! Скорее.
Почерк Филиппа. На листке написано: «Леля! После вчерашнего свидания с тобой ни о чем не могу думать, кроме тебя…»
— Кто эта Леля?
Именно этого вопроса и ждала Вера Петровна.
— Не так давно пришел этап. Там много полячек. Среди них одна черт знает, как красива, только безобразно толста. Ее и зовут Леля. С ней Филипп и спутался. Хищница. Зверюга. Это — не вы. Никого не уважает, никого не признает. Расчетливая. Холодная. Использует Филиппа в своих целях. Вы ему должны написать, должны пригрозить, что не потерпите этого. Ведь есть ребенок. А он? Какой мерзавец!.. Только не говорите, что я вам все рассказала.
Выполнив добровольно взятую на себя миссию, Вера Петровна уехала.
— Тут какая-то вольная рано-рано приходила посмотреть на вашего ребенка, — сказала мне в яслях медсестра.
Мне уже исполнилось двадцать шесть лет, но в визите Веры Петровны я не усмотрела большего, чем любопытство и желание рассорить нас с Филиппом.
Издавна страшась измен и обмана, я спрашивала Филиппа в письмах, может ли он быть другом. Он отвечал:
«Родная, близкая, любимая! Только теперь я чувствую смысл и очаровательную прелесть этих слов, их особенное значение. Как это чудесно — все я мыслю теперь неотделимо от Тебя. Я не говорю теперь: „Я так думаю“, а: „Мы так думаем“. Могу ли я быть другом Твоим? Так любить и не быть другом — нельзя. Но правильно ли я понял Тебя? Быть другом — значит ничего-ничего не утаивать, ни мыслей своих, ни поступков. Я такой к Тебе. Многое, очень многое мы еще не успели сказать друг другу. Но мы скажем… Мы будем говорить друг другу все, все».
Теперь Вера Петровна показала его записки к Леле. Существование «ее» было неоспоримым фактом. И все большое полетело, повалилось.
Не выдавая Веру Петровну, я написала: «Говорят..»
«Никогда Ты не наносила мне такой обиды, как письмом от 18–19.IX.46 г. — отвечал Филипп. — Я весь растворился в Тебе, я Твой до конца. Я люблю тебя не только как чудесный образ, не только как женщину, не только как человека, любовь и дружба, верность и преданность которого дают истинную, настоящую живую радость. Я люблю Тебя во всех проявлениях быта и человеческого существования, которому присущи и „некрасивые“ стороны. Я боюсь произнести, как еще люблю Тебя. Я навсегда потерял представление о возможности не любить, а хотя бы увлекаться другой женщиной. И после этого ты пишешь: „Многие говорят“. И ты смеешь верить?»
Обвинительная энергия ответа Филиппа и в начале, и в конце письма, перевернутость самого вопроса стеснили сердце. Собственную вину он хватко умел обратить в чужую. Беда, оказывается, была не в нем. Во мне. Это я «посмела верить».
«Открытия» понуждали жить в обход завязанным узлам, доверившись себе одной. Заминки и сбои существовали внутри и собственного сердца, но нас связывал сын.
У колонны был свой ритм, режим, заботы. Ванда была права, негодуя: «Какой другой жизни вы ждете?» Я уже не упрямилась, все глубже понимала, что какой бы ни была ежедневность — она моя. Но, понимая это, не очень умела в нее вписаться.
На «летучке» Александра Петровна объявила:
— С завтрашнего дня будете ходить на кухню снимать пробу.
Я была тронута: за приказным тоном пряталось желание подкормить меня.
Встала в четыре часа утра. Волновалась. Из небольшой кастрюли, стоявшей на плите, повар молча налил мне миску жирного супа и поставил ее на небольшой столик, рядом с журналом «О приемке». На дне тарелки лежал солидный кусок мяса. «Угощение» он мне преподнес, будто швырнул кость собаке.
Какое же это имело отношение к общему котлу, о содержимом которого я должна была написать: «Принято»? Ходить отведывать подачку из спецкастрюли не смогла, несмотря на то что, конечно же, хотелось прибавки.
— Какая дуреха! Ну надо же быть такой дурехой! — трубно басила Малиновская. — Ну надо же!
В большинстве своем медсестрами в межогском лазарете были харбинки двадцати пяти — тридцати лет. Как на подбор рослые, красивые, со стройными ногами, подвижным телом. Свои медицинские халаты летом они надевали прямо на голое тело, умело подпоясывались, ходили с вызовом; ловко справлялись с лазаретными обязанностями.
После дежурства я зашла как-то в одну из дежурок ОП. Застала там человек пять. Тесно усевшись на медицинский топчан, молодые женщины сумерничали. Рассказывали друг другу щекочущие нервы анекдоты, приглушенно хохотали, пылко судили мужчин. «А я заставляю его мыть мне ноги! — смеясь, говорила одна. — И, как миленький, моет, вытирает, целует…»
Они не скупились на меткие, неканонические характеристики окружающих. Легкомысленный, непринужденный тон казался привлекательным, угодным жизни, тепло-земным. Хотелось поддержать беседу, «соответствовать» ей. И — не получалось! Словно была во мне какая-то запруда или суеверие. Я чувствовала, что сковывала их, стесняла, и, когда поднялась, чтобы уйти, меня никто не задержал, не спросил: «Куда ты? Посиди». Было обидно, но я видела, что чем-то не подхожу им.
По пути заглянула еще к одной медсестре. Черноглазая бойкая Валя приняла радушно:
— Свет не зажигай. Посидим впотьмах.
Сумерки — всегда хорошо. Обличье зоны утрачивало четкость. Что-то смягчалось. Мы тихо разговаривали. Со стороны зоны к окну подкрался человек.
— Вор, — сказала Валя. — Сиди тихо.
Уверенный в том, что дежурка пуста, искатель наживы примерялся, как открыть форточку, чтобы залезть в окно.
— Прихватится рукой за перекладину — полосну по пальцам бритвой. Сразу найдет дверь, чтобы перевязала, — решительно прошептала Валя и потянулась за лезвием.
Валю можно было понять. Ударить по гадости — всегда хорошо. Но лезвием по руке?.. Я с шумом поднялась. Вор убежал.
Жизнь не принимала меня.
Совсем рядом, в ясельном бараке, находился мой сын, а мне было запрещено там появляться в не установленные для того часы. Филипп? Не верен. Вернувшись в барак, уткнулась в подушку. Одиночество сводило с ума. Я металась. Ни в чем не находила приюта.
— Тамарочка! Я хочу угостить вас чем-то вкусненьким. Возьмите. Сегодня пришла посылка от дочери. — Возле меня стояла медсестра одного из корпусов Ольга Петровна Тарасова[8], протягивая кусочек сухого торта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});