Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжелее всего было наблюдать воспаленные беседы отвоевавших по три, четыре года фронтовиков, попавших затем в плен. До их сорванных нервов нельзя было дотронуться. Они начинали ругаться, кричать, почти бросаться с кулаками. И мгновенно усмирялись, если с ними был ласков. Именно их нельзя было угомонить и после отбоя. Они все перебирали загнанные вовнутрь сознания пережитые «переплеты», надсадно, с болью рассказывали о безграмотных приказах командного состава, честолюбии и ячестве небольших чинов, о трусости и отваге погибших и живых солдат. Судили обо всем рьяно, бурно. Им казалось, что, доведя до сознания других курьезы военных ситуаций, они смогут доказать свою невиновность, выручить правду, опровергнуть статью «измена Родине».
Тут же по зоне шныряли мужички с хитрыми глазами и гнущимся в три погибели позвоночником. За освобождение от работы они готовы были лизать не только руки, но и сапоги. По слизким, угодливым лицам можно было узнать одно людское порождение, по озлобленным, замкнутым — другое. И третье... и четвертое...
Иногда в дверь дежурки осторожно стучали. Входил улыбчивый молодой человек, лез за пазуху и вынимал оттуда завернутый в чистенькую белую тряпочку кусок просоленного посылочного сала:
— Возьмите, сестра.
Это были прибалтийцы. Уязвленная тем, что они считали, будто всех и все можно купить, выставляла их вон. Какое-то время они пережидали, будто проверяя меня. А потом, удостоверившись в том, что все так и есть, согнав принужденную улыбку, еще осторожно, холодновато, но уже доверчиво, а то и совсем беззащитно просили спрятать от обысков маленькие молитвенники или Евангелие, которые ухищрялись до той поры хранить. В таких случаях, хоть и не сразу, рождались уважительные отношения в «индивидуальном порядке».
Те, кто попадал по уголовным статьям, тоже отличались от прежних рецидивистов. В аптеке работала фронтовичка Маша Голубева. Крепко сбитая, приятная простушка. Военную гимнастерку не снимала и здесь. Она лихо отплясывала «барыню», залихватски пела частушки и громко в голос плакала. На фронте у нее был роман с лейтенантом. Его откомандировали в штаб полка. Приехал на мотоцикле навестить ее. Она сказала: «У нас будет ребенок!» Лейтенант ответил: «А на что он мне? Прощай!» И завел мотоцикл. Маша с крыльца кричала: «Подожди!» Он не обернулся. Вынув из кобуры наган, она выстрелила отъезжавшему в спину. Убила наповал. Суд дал Маше за убийство пять лет.
По колонне со столь разношерстным составом вдруг разнеслась несусветная весть:
— Приехали уполномоченные брать подписку на заем!
У заключенных, от которых скрывали какой бы то ни было пересчет их труда на государственные деньги? У тех, кто не получал ни рубля?
Заключенных построили. Функционеры не церемонились:
— Подписывайтесь здесь. Ставьте сумму. Что-что? Ну-у, это стыдно. Утройте. Правильно вас посадили, если этим отделаться хотите. Что? Своему государству жалеете? Следующий.
И лишенные свободы люди, почитая вжитое в сердце понятие «отечество», те, которые ночами видели сны о хлебе, подписывались на заем своей страны.
Очередь дошла до меня. Личной подписью я должна удостоверить, что даю согласие на урезанный паек и рваную одежду, что без протеста включаюсь в очередное фарисейское мероприятие режима? Память бросилась на выручку. Вспомнилось, как в начале войны отвергнутые служители культа, священники, митрополиты сдавали в казну военных' наркоматов сохранившиеся у них драгоценные камни, золотые цепи, перечисляли Советской Армии суммы на самолеты. Это волновало тогда.
Я подписалась.
Один ряд чувств опровергал другой. Смотреть в глаза друг другу не хотелось.
Затем опять новость. На свой лад — невероятная.
На колонне вдруг начали белить бараки. Аврально выводили клопов. Выравнивали дорожки. Приезжие контролеры переворачивали столы, проводили снизу носовым платком и, уличив, укоризненно качали головой:
— Ну куда же вы смотрите? Пыль! Ай-яй-яй!
— Да что, наконец, происходит?
— Говорят, лагеря будут объезжать комиссии ООН.
В прозвучавшей аббревиатуре прослушивался ветер дальнего мира.
Донесется ли он до нас? В душе шевельнулось что-то, похожее на надежду. Люди земного шара? Иные нации! Другой общественный строй! Разве это может иметь к нам отношение?
В бараке ОП излюбленным для всех местом была огромная печь.
Прижавшись к ней, люди отогревались. Стоял там и двадцативосьмилетний Нейман. С некоторых пор я заметила, что глаза его как-то особенно блестели. Видела, хочет поделиться чем-то. То был поток.
— Говорю только вам, сестра. Я буду скоро на свободе. Получил письмо. Евреи за границей организовали общину. Собирают деньги, чтобы нас освободить. Это точно. Это будет скоро. Верите? И я обещаю вам: сделаю все, чтобы освободили и вас. Понимаете, это все так здорово! Там хлопочут за здесь!
В Беловодске так когда-то верили поляки в то, что их вызволит правительство. Нейман верил в то, что его спасет нация, к которой он принадлежит. А я? Я была не уверена даже в том, что могу считать себя законным обитателем Земли. Многие прожили длинные жизни, не подозревая о возможности подобного самочувствия. Его знают не обогретые в детстве и те, которых преследовали и предавали. Нет, я веры милого рыжего Неймана не разделяла.
За мной прибежали: «Приехал Филипп Яковлевич. Пошел в ясли. Ждет вас там».
Нам разрешили войти в заветную комнату, где стояла кроватка Юрика. Филипп поднял на руки сына, рассматривал его, прижимал к себе: «Крошка моя! Отрада! Сын!»
Он был не на шутку взволнован. Обратив ко мне растроганное лицо, произнес:
— Как я тебе за него благодарен, Леля!
— Я — Тамара! — пришлось поправить его.
— Ересь! Чушь! Не может быть, чтобы ты хоть на секунду подумала, что у меня в жизни есть кто-нибудь, кроме вас. Есть мы трое. И все! Больше никого. Ничего. До конца моей жизни. Верь мне. Прошу! Верь! И прости! Как глупо получилось... Прости.
В который раз на глазах происходила метаморфоза. Из суетного, выспреннего он становился искренним, простым. Да так мгновенно, что боль не успевала обварить.
— Скажи, что ты мне во всем веришь! Успокой меня. Веришь? Да? — настойчиво повторял он один и тот же вопрос.
Он умолял и... требовал.
— Верю, — ответила я, зажмурившись, потому что ничего другого вынести уже не могла и потому еще, что была в тот момент сильна материнством.
— Спасибо! Я — твое пристанище. Обопрись на меня. Доверяй мне во всем! Я не обману тебя! Мне сорок лет. Я так мечтал о сыне! Только теперь я обрел семью. Давай с тобой все обговорим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});