Спокойные поля - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книги полнятся плачевной усладой. «Саломея» размечена карандашом для домашнего театра в Тифлисе: Иродиада — Катя, Иоканаан — Сережа, Ирод — Игорь Васильевич. Девичий грифель поет осанну незыблемости, на блузке крахмальной несколько дуновений лаванды из флакона в посеребренной кольчужке. Мужские на страницах для заметок чернила переносят действие в Петроград — сентябрь 1915-го, дождь, солнце, трамваи, пролетки, авто. Воспоминание об ассириологическом семинаре, застрявшем в классификации храмовых блудниц, завершалось неожиданным для вавилонских иеродул наблюдением. Из двух компонентов федоровского учения, писал аноним, — воскрешение отцов и преодоление небратского состояния, что даже невероятнее восстановительного собирания прахов, вторая задача парадоксально проводится нынче в границах просвещенного слоя под раскрепощающим гнетом самого же небратства в его наихудшем обличье — европейской войны. Мужчины в городе — военные, офицеры, женщины, девушки — медицинские сестры, вот в дополнение к филадельфийству под пером объявилось и сестринство, непроизвольно, как бы и независимо от доподлинной повсеместности этих фартуков, платьев, этих красных на головных повязках крестов; то женственная речь потребовала равной доли у языка.
Нити духовных сближений, симпатий протянуты между сестрами и офицерами, атмосфера воодушевляющей связанности и внезапных многозначительных встреч, бессчетность дырявящих горизонт расставаний — он источился, как ветхая ширма, настолько, что неложность иной завихряющей кривизны, иных красок и воздуха, реальность Царства Иного просвечивают сквозь дряхлую ткань с наглядностью радуги, лесного пожара, галицийских болот и платформы с тяжелоранеными, — что это, если не первые дни, которые могут легко перетечь в дни последние. Общее дело во всей его грозности стало действительностью судеб, исполняемых просто и строго, в сознании русского долга. Кто видел Петроград 1915 года, не забудет его, но позволят ли памяти задержаться — спроси у карги гнойноокой, пресекающей ножницами волоски.
Уайльд с параллельными текстами, невыездной для таможни, ближе к исходу подарен Толе Портнову, однокашнику по бездарнейшей alma mater, в самый толк подношение, все федоровское его слабость, он и меня приохотил к отцам, к пеплам, в урнах томящимся, невозрожденным, и над девичьим театром, гербарием театральным всплакнет, цинизму всамделишному, цинизму надуманному вопреки. Портнов круглоликий толстенький коротышка, полуслепой, ежегодно в лечебнице, а родителей, проморгавших меня, я ж с детства не видел почти ничего, надо бы к уголовной ответственности, вот, полюбуйся на страусов, и представил низеньким старичкам, в тот единственный раз, когда меня пригласили в бедняцкое, с растресканным плиточным полом жилище. Оживлено перешучиваясь, уютные, в байке и во фланели Филемон и Бавкида гладили в два утюга бельевые монбланы, не себе, им простынка-другая, и будет, довольны, старшему сыну, невестке, племяннику, кровь не чужая, да и на пенсии руки заняты, чтобы не отвалились в безделье (учитель истории, преподавательница географии), вы присаживайтесь, к печурке поближе, не на сквозняк, пирожки поспевают, теперь только жар поскорей разогнать, а Толя морщился, поскрипывая зубами, точно пригрезившуюся диковину озирая постылый, изо всех щелей продуваемый нордом сарай.
Папаша мой, между прочим, на войне сто человек немцев покосил из пулемета, живу, стало быть, с душегубом, сиречь с воином-патриотом, истребительным асом, как мне к этому относиться? Никак, правильно отец поступил, коли даны пулемет и приказ, особенно когда каждый из ста безо всяких рефлексий снес бы с тебя твою глупую голову. Так что отец мой оправдан и глорифицирован, а прах его, ежели сын, к чему есть причины, не околеет вне очереди, с моей помощью соберется в имагинарный кубок златой, дабы, воскреснув, гладить и гладить, стрелять и стрелять.
Обладатель приличного сексуального аппетита, Портнов не рассчитывал на благосклонность лапочек, кисок, милашек, пленявших его много больше, чем заслуживали их совокупные прелести, но и в другом лагере, в мире сообразительных зубрилок не нашлось ни одной, умеющей выслушать задиристого и надменного недомерка с водянистыми глазками под окулярами толщиною в хрустальное блюдце. Вывернув разночинский карман, он от скудости капиталов и, грех клеветать, неизжитого плебейства, той же скудостью порожденного, нырнул в разношенную трехрублевую прорву, за которую пришлось-таки выложить восемь, потому что червонец, против уговора истребованный другом давальщицы, косоротым в тельняшке хмырем, жарившим вонючую рыбину на плите коммунального закута, в каковом тесном месте и другие сновали. Руководство, к примеру, плавбазы, хмельное, с желанием набедокурить, обсыпанный перхотью и прибаутками дед, фольклорное чудище из подвала, по ступенькам направо, дед опрометчиво приманился спиртным, не по Сенькиной шапке, никто и не думал тратиться на урода, согнали взашей, в погреб, откуда вылез кудлатый. Плавбаза, тряся четвертными, гудела про дополнительных девок, но смолкла под морячковым прищуром, от сковороды поднимались скворчение, дым, как в китайской закусочной на тротуаре, потому что червонец, я повторяю, у Портнова тогда не водился, но косоротый, не брезгуя, общупал его снизу доверху под расслабляющий снотворный шумок поездов за окном — далее простиралось непостижимое вокзальное дно, мир бездомья, истерик, битья, отупения, сифилиса, преступных союзов, наскреб еще пять рублей и неизменившимся голосом сказал уходить, пока он не опустил его мордой в кипящее масло, промышленный жир.
Мы разговаривали много лет, содержание и детали истерлись, кроме тончайших, с его стороны, разборов тыняновской, артем-веселовской стихопрозы, приберегаемых мной для специального случая, даже если он не представится. Особенно если он не представится; долг истинных ценностей кануть, погребаясь во мгле, и неисповедимо, минуя посредников, чрез невозможное, воскресать, что происходит тогда, когда нам известно об этом, прочее, недошедшее, под крылом ангела времени, обещавшего отменить его, дабы смысл вещей, событий, поступков виден был весь отовсюду. Посему несколько реплик и эпизодов, не обессудьте, в борьбе с забвением предпочтительней иной раз сотрудничество — смешавшись, лакуны и реставрация создают некое третье, самое плодоносное, реально-бредовое состояние; как добиться его — спроси у карги, перерезающей ножницами вертикальные нити.
В университет приходили поэты, работники, на редакторском и переводческом жалованье, литжурнала в старинном особняке, отстроенном с алогичным размахом, системою трудностыкуемых галерей, перемычек, обставленных цветами в горшках и деревьями в кадках. Богема на службе, периферийные мэтры в замшевых, кожаных пиджаках. Небрежные позы, прически, заморский табак; положение в обществе обязывает выступить перед словесниками. Неплохо их знаю, подхалтуривая псевдонимными отзывами на халтуру матерую, в твердых обложках, откликаясь баянно и гусельно на декады любви — Енисей, запечатавши в ладанку пресные слезы Байкала, катил воды свои к близнечным Аму-Дарье, Сыр-Дарье, холодными руками обнимал Арал, заклиная по-северному от обмеления. Днепр, могучий полнозвучною плавностью, к органным урокам привлекал Днестр, Неман, Буг, и когда, сомкнув волны, низвергали их под неистовство здравиц в каспийскую чашу, наступала симфония, согласованность, я получаю сорок целковых у крючконосой армянки в окошечке кассы. Стихи, аккуратная рябь, рифма к рифме, почти без верлибров, на желтоватой обойного сорта бумаге, учат стоическому превозмоганию жизни, которой прекрасность в мужеском мужестве, в женском неуклоненьи в коварство, кажут кукиш деспотам, поют одержимость, экстаз — шестнадцать со скрежетом, с диковатым альтовым подвоем (одно на весь вечер хлыстовство) строк о нестинарах, пляшущих на раскаленных углях.
Доколе нам, Каталина, все это слушать, верчусь я на стуле угрем. Ты не прав, отвечает Портнов в коридоре, кривясь от мастики, едва ль не дегтя, будто все только и ходят в яловых смазных сапогах, качество, уровень — плюнь и забудь, их на высоте превысокой было так много, что незачем надрываться в нашей-то безнадеге; уж перебьемся, найдем книжку для чтения, не утруждая этих симпатичных ребят. Рассуди по-другому, по-марксистски вопрос возьми, объективно. Вот университет, добротное здание, курс всех наук, конечно, фиктивный, но, прошу заметить, бесплатный. Вот мы, никчемные два существа, терпимые из общегуманных резонов. Вот поэты пришли нас развлечь, неважно, какие поэты и какие стихи, важно, что есть стихи и что их читают поэты, под этим прозванием обитающие в цельном сознании, это даже закреплено официально, обилеченным членством; простеньким фактом своего сочинительства, самим подключением к традиции рифменных ритмов они входят в реку освященного слова, и так тому быть. Благолепие, восторг, красота. Гармония в целокупном и в частностях. Получается, все у нас есть — университет и терпимость, поэзия и поэты, а ты недоволен.