Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Француз этот? Историк?
— Да. Виктор откуда-то достал выписки из его новой, не напечатанной еще книги. Постараюсь припомнить более точно... Ага: «...не всегда приводит к революции переход от плохого положения к худшему. Чаще случается, что народ, который терпел без роптаний и будто бы не ощущал страшнейшие условия, силой сбрасывает с себя их ярмо, именно тогда, когда оно становится легче. Порядок вещей, уничтожаемых революцией, почти всегда бывает лучше того, который ему предшествовал, и опыт показывает, что для дурного правительства наиболее опасным является обыкновенно тот момент, когда оно начинает преобразовываться. Зло, которое терпеливо выносили, как что-то неизбежное, становится нестерпимым при мысли, что можно от него освободиться... »
Кастусь стал на колени и, говоря, смотрел в парк, где колотилась и тоскливо вздыхала листва.
— Так, видимо, и в нашем положении. Тем более что царек ничего великого не совершает, а так, словно медом слегка по губам мажет. Все как прежде. Государство — полицейский участок. Государство — тюрьма.
На лице у Кастуся опять появилось что-то мучительное, тень непривычной и, по молодости лет, страшной, нежелательной мысли.
— Ты вдруг стал похож на Раубича. Только моложе.
— Мне не по себе, — вздохнул Кастусь. — И мне очень страшно. Кажется, я бесповоротно решил. Другой дороги для меня нет.
Алесь развел руками.
— Ведь ж бы можно было хоть что-нибудь сделать! Школы на нашем языке, постепенное освобождение — тогда еще кое-как. Но не дают. Не восстанешь — будешь жить, как все: жрать, напиваться, охотиться, отираться возле юбок. Совесть потеряешь. А восстанешь — тоже страшно. Это, возможно, и плаха.
Голос его сорвался.
— Главное, мало нас, мало! Единицы!
Кастусь лег на спину. Долгое время молчал, смотрел во тьму блестящими глазами. Тысячи тысяч вздохов вспыхнули за окном. Они шелестели. И жаловались. И тогда Кастусь сказал глухим, но твердым голосом, словно окончательно решил все:
— Не надо тысячи, чтобы начать. И не надо ста, чтобы начать. И не надо... двоих, чтобы начать...
XXIX
Алесь и Всеслав Грима шли по Доминиканской улице к святоянским строениям. Оба переоделись из гимназической формы в гражданское и старались держаться дальше от фонарей. Хотя гимназистам старшего класса и позволялось не очень придерживаться часа, после которого ученики должны сидеть дома, но они шли в дом, посещение которого могло не понравиться начальству. Да и прогулки без формы не поощрялись. А иначе было нельзя. Будут смотреть, как на щенков.
Шли к Адаму-Гонорию Киркору, редактору «Курьера Виленского». У него собиралось интересное общество, и можно было говорить о жизни. Бывала и музыка, а уж споры — всегда. Хозяин был из либеральных, просветитель и не более, да еще из умеренных. Кто-то из демократов в запале спора назвал его однажды даже «коллаборационистом», но этого не поддержали даже недоброжелатели. Просто жил по принципу «лишь бы тихо было», порой заискивал перед властями и именем императора, но кой-когда и его прорывало злостью. Он позволял собираться в своей квартире самым различным людям, с крайними даже политическими взглядами.
Начало марта и ночью плакало капелями. С крыш то и дело сползал и шлепался тяжелый подтаявший снег. Свет фонарей весело играл на сотнях ледышек.
Вел Алеся знакомить с людьми Всеслав Грима.
— Покричат там сегодня, — заявил он.
— Все кричат, — поддержал Алесь.
Весь февраль шел в Париже международный конгресс, который припечатал на чело империи ярлык слабости и непотребства и завершил наконец, позорную разгромную войну не менее позорным миром.
— Набили морду, — бурчал увалень Грима. — Вот вам. На возах харч везут, пушки разрываются. Воевать разучились. Шпицрутены — это мы умеем.
Киркор жил в здании бывшего университета. Парни оглянулись. Посмотрели в сторону губернаторского дворца, бросили взором в темную арку двора Сорбевиуса. Надзиратель Цезарь Георгиевич, по классному прозвищу Цербер Горгонович, мог встретиться всюду.
Они перебежали улицу и нырнули в подъезд. Поднялись по лестнице, постучали в дверь. Встретила их горничная, взяла пальто. Через щель двери долетали голоса.
...Хозяин, увидев Гриму, развел руками, будто хотел обнять. Обрюзглое, все еще загорелое, даром что зима прошла, лицо его будто потеплело от улыбки.
— Смена молодая! Надежда любимой родины! Так что, Всеслав, это и есть твой князь?
— Да. Только он не мой, а свой.
— Одобряю, одобряю, князь. Реферат ваш о народных песнях понравился. Исключительно. Верьте слову битого этнографа. Прошу, прошу ко мне.
В небольшой гостиной с мягкой мебелью и синими стенами, украшенными медальонами из эмали и идиллическими гравюрами из народного быта, было полно людей. Курили, пили кофе возле углового столика, спорили. Раздавались выкрики, смех, рукоплескания — видимо, награда кому-то за меткое слово. Смешивались польский, французский, белорусский языки.
— Дав-вайте, молодые люди, будьте как дома, — гостеприимно приглашал Киркор, делая, возможно, слишком выразительные движения маленькой изящной рукой.
Видно было, что он — не без славолюбия — гордится и этим сборищем, и гостиной, и людьми, собравшимися в ней, и атмосферой остроумия, легкой игры мозговых извилин, споров и всего иного.
К большому своему огорчению, парни почти сразу увидели одноклассника, графа Игнатия Лизогуба. Он стоял с каким-то худощавым, чахоточным на вид человеком и едва ответил на приветствие. В черном безукоризненном сюртуке, очень сдержан, очень воспитан. Он говорил и улыбался белыми зубами, а улыбка была холодной, равнодушной. Волосы блестящие от брильянтина, словно корова его голову лизала. Глаза табачного цвета, равнодушно-внимательны. Словно не семнадцать ему, а все пятьдесят, так корректен.
— Вам повезло, молодые люди, — мягко стрекотал Киркор. — Сегодня у меня как раз наиболее интересные люди. Редко бывает так, чтобы у каждого нашелся свободный вечер. Но сегодня вы увидите цвет нового виленского общества. Прошу быть как дома.
И побежал к другим людским кружкам, ублажать, смешивать людские потоки, там бросить остроту, там ироническое предложение, словно ведро воды на слишком яркое пламя. Парни остались одни.
— А ты знаешь, — признался Алесь, — мне он не нравится.
— Что-то от правды тут есть, — покрутил тяжелой головою Грима. — Хочет, чтобы все были один в один: святые да божьи. Вишь, вон Ходька Игнатий сидит. По фамилии тезка поэта. Богатырь! С ним он о золотом веке поговорит. А тот — граф Тышкевич, человек добрый, образованный. Археологические раскопки ведет. С этим обмолвится о том, как трудно было жить нашим предкам. С Ходькой, с Тизенгаузом.
— А что тут Лизогуб делает?
— Правое крыло общества смену