За экраном - Иосиф Маневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только в силу вступает рацио или только мастерство, тенденция торжествует и художественный мир разрушается, становится умозрительным: произведения лишаются художественности, становятся публицистикой, беллетристикой, а порой и халтурой, явлением массовой культуры. Отсюда его понимание стиля. Стиль – это человек, его бытие. Книги о Достоевском и Гоголе, статьи о социальном заказе, в которых утверждалось, что в искусстве существует не заказ , а приказ, и приказ этот может дать себе лишь сам художник, ибо заказ, в том числе социальный, – это чужая воля…
Естественно, такие утверждения в корне расходились с позицией РАПП и журнала «На посту», во главе которого был Авербах: «Ты стоишь жандарма вроде на посту литературном»…
Обвиняли Валериана Федоровича и в меньшевизме, в том, что он развивал лишь ошибочные стороны плехановского взгляда на искусство. Его взгляды были чужды и формалистам, которые видели лишь имманентное развитие искусства (сюжет рождает сюжет), и историко-культурной школе.
С 1928 года начинается разгром «переверзевщины», размывание его школы, отход его учеников. Коммунистическая Академия осуждает его метод в литературоведении, и уже к началу 1930-х годов Валериан Федорович практически не имеет возможности преподавать, статьи его не печатаются и «переверзевщина» становится синонимом меньшевизма в литературе.
В заключение о превратностях судьбы. После роспуска РАПП и свержения его идеологов Леопольд Авербах, глава РАПП и вдохновитель разгрома «переверзевщины», переходит на работу в редакцию «Истории фабрик и заводов» и руководит этим изданием, находившимся во дворе особняка Горького на Малой Никитской. Я там часто бывал и должен был написать историю «Серпа и молота». В редакции я вновь встретил Переверзева. Авербах, с одобрения Горького, дал ему заработок для скромной жизни. Вскоре, однако, не стало ни Авербаха, ни редакции «Фабрик и заводов», ни Валериана Федоровича… Вернувшись в 1956 году, он занимался древнерусской литературой, а на что жил – не знаю, к стыду своему.
…Университетские лекции кончались в два часа. Вечера мы часто проводили в клубе или на шумевших повсюду диспутах – в Политехническом, в ГАХНе (Государственной академии художественных наук на Пречистенке), а также в других учреждениях, называемых тогда исключительно аббревиатурами: РАНИОН, АРК, Вапп или Мапп…
Первые годы в университете – двадцать шестой, двадцать седьмой – были аскетическими: никто не носил галстуков, только толстовки и косоворотки, девочки – красные косыночки, строгие кофточки и даже гимнастерки. Я помню, как я со студенткой Мирой, дочкой известного московского врача, пошел во 2-й МХАТ и повязал галстук своего дяди. Мира была в темном крепдешиновом платье и в лаковых туфлях. В фойе нас встретил секретарь комитета комсомола МГУ Омельченко, человек озлобленный и крайне подозрительный. Он посмотрел на нас испепеляющим взглядом, как на классовых врагов. Я долго не мог забыть мой скромный синенький галстучек… Года через два в ТРАМе шел спектакль «Галстук», в котором доказывалось, что человек в галстуке не может быть хорошим комсомольцем.
В укладе студенческой жизни еще сохранялись старые университетские традиции: я уже упоминал, что многие носили студенческие фуражки (я все собирался купить, но так и не решился), продолжали существовать землячества, был совет землячеств. Мои друзья Успенский и Баранов состояли в вологодском, а я – в северокавказском, вернее, терском, куда входили пятигорцы. Посещение лекций было необязательным. Мы ходили на лекции тех, кто давал пищу уму и сердцу. На скучные лекции ходили по очереди, чтоб не лишать профессора зарплаты. На таких лекциях сидело и дремало человек восемь-десять дежурных студентов.
Лекции Луначарского, Переверзева, Рожкова, Сакулина, Преображенского посещали студенты с разных факультетов, аудитории были переполнены, и с трудом можно было найти место. В ту пору профессора еще читали собственные курсы, а не излагали признанное и давно известное. Семинары были по выбору. Я занимался в семинаре Геннадия Поспелова. Это был семинар по Тургеневу.
К концу семестра объявляли минимум и максимум экзаменов, минимум сданных предметов гарантировал перевод на другой курс. Готовились к зачетам главным образом в фундаментальной библиотеке или в библиотеке семинарского корпуса, который располагался рядом с консерваторией на улице Герцена, где сейчас юридический институт. В большом зале консерватории в ту пору помещалось кино «Колос», где мы смотрели лучшие заграничные ленты.
Столовки были на старых дореволюционных местах – на Бронной и в Георгиевском переулке. Обед стоил двадцать пять копеек.
Мои университетские друзья были выходцами из семей специалистов, детей которых тогда только начали принимать в вузы, или рабфаковцами. Москвичи – младшее поколение представителей московской интеллигенции – держались особняком, были более начитанными, чем провинциалы и рабфаковцы. Дух землячества был очень силен: мы дружили между собой и гордились своими земляками. А у меня земляков было много: и царицынские, и севастопольские, и пятигорские.
Надо сказать, помимо университетской, у меня была еще своя, особая вечерняя жизнь. Два-три раза в неделю мы собирались на вечеринки. Двое моих приятелей, Шура Цепелинский и Моисей Вихман, имели доступ в кружки так называемой «золотой молодежи». Там же бывали мои двоюродные сестры и их подруги. Собирались вечером у кого-нибудь на квартире – а была она только у редких, избранных людей, остальные жили по пять-шесть человек в комнате, и ни о каких сборищах не могло быть и речи: самим спать приходилось на раскладушках, сундуках и даже роялях…
Квартира – это две-три комнаты в коммунальной, состоящей из восьми-десяти. Мои родственники жили в трех комнатах на Большой Дмитровке. Семья состояла из семи человек, и одна из комнат принадлежала трем старшим сестрам. В ней и собирались.
Я жил у своей тетки, врача, в Благовещенском переулке. У нее было две комнаты, и, когда она уезжала на Кавказ, работать в санатории, эти комнаты становились «землей обетованной».
Каждый вечер шла пулька, затем приходили девочки, откуда-то доставляли обладателя патефона, всячески его ублажали, заманивали лучшими девочками, редкими винами. Пели, шумели, спорили, читали стихи, танцевали фокстроты, румбу, чарльстон.
Собирались и на Неглинной у Локшиных, у Шацкесов, там бывали девочки из консерватории. Знаменитая тогда Мура Монисова, талантливая пианистка и экстравагантная девушка, подруги моих сестер, студентки и школьницы. Стихи читал Володя Дыховичный, он тогда учился в Горном институте. В основном это были дети лишенцев, бывших нэпманов, но сами они уже стояли у станка или работали в каких-нибудь артелях и трестах.
Костюмы здесь были другие, девочки выглядели очень нарядно, хорошо танцевали, пели, а там, где был инструмент, музицировали.
Романы, увлечения, интриги, объяснения, клятвы, пари, розыгрыши и подлинные драмы заполняли наше воображение. Пили часто, но вина было мало и пьяных тоже. Когда появлялись заработки, ходили в ресторан, но предпочитали дом, треп, вино и стихи. Находили выход для своих чувств в Есенине… Звучала «Москва кабацкая», цыганские романсы. Любили и страдали по-есенински.
Пари были самые дикие: на пари отбивали девушек, прыгали со второго этажа, звонили и разыгрывали пожилых людей – говорили, что с телефонной станции, проверка, заставляли обертывать телефон мокрой тряпкой или класть трубку только на блюдо… По телефону назначали свидание незнакомым девушкам, посылали вместо себя других – все это казалось очень остроумным, об этом долго рассказывали. А кто-то ехал через весь город в Черкизово (тогда это было за тридевять земель) и там встречал вместо девушки свою маму или тетю.
На вечеринках без конца находили темы для споров – тогда еще спорили, – одни танцевали и целовались по углам, а другие у подоконника крушили формалистов или страстно обсуждали вопрос, можно ли построить социализм в одной стране. А вообще-то преобладал анекдот. Считалось, что их сочиняет Радек. В одном из таких анекдотов извечный ребе отвечал какому-либо Шапиро, что построить социализм в одной стране можно, но жить-то в ней уже окажется невозможно.
Иногда кто-то приносил пластинку Вертинского. Двери плотно закрывались, один из нас стоял на стреме. «В голубой далекой спаленке…» – приглушенно грассировал голос, как будто с того света, вызывая дрожь…
Споры на вечеринках были отголосками внутрипартийной борьбы. Ведь университет и Плехановка оказались опорой троцкистов. Горячие схватки, происходившие там, закончились для большинства их участников смертельным исходом. Внутрипартийная борьба в 1927 году достигла своего апогея, и эпицентр ее часто перемещался в большую «коммунистическую» аудиторию МГУ, на закрытые партсобрания. Но все, что происходило на закрытых, уже через несколько часов становилось открытым большинству студенческой молодежи – и комсомольской, и беспартийной.