За экраном - Иосиф Маневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым на дощатый помост поднялся Троцкий.
Я видел его не впервые. В 1918 году – в Красном Царицыне, в 1925-м – в санатории «Хлебороб», где консультировал мой отец, а я в то время жил и учился в Кисловодске. Помню, был яркий, прозрачный кисловодский день. Вернувшись со школы, я увидел на воротах санатория кумачовый лозунг: «Да здравствует вождь мировой революции!» Во дворе было много отдыхающих, в основном крестьяне. Сказали, что ждут Троцкого – он отдыхал тогда в Кисловодске. И действительно, через несколько минут в воротах показался Троцкий в белой толстовке, улыбающийся. С ним было двое штатских – кто, сейчас не припомню. Раздались приветственные крики, в ворота вбегали отдыхающие из других санаториев. Настроение было радостное, курортное. Троцкий обошел стоящих группами крестьян, спросил нескольких, откуда они. Поговорил с ними. За Львом Давыдовичем следовал главврач Никольский, который предложил ему войти вовнутрь, но тот отказался и поднялся на крыльцо.
Во дворе санатория было не протолкнуться. Слушали Троцкого, что он говорил – не помню. Но речь его с какой-то гипнотической силой покоряла сознание. Люди замерли. В ушах звучала лишь одна фраза:
– Помните, что каждый сноп хлеба, собранный вами, – в житницу мировой революции!
Она должна была наступить очень скоро, в 1925 году в это еще верили.
Радостный гул перекрыл слова Троцкого.
Вперед рванулись два фотографа, пытаясь завладеть им. Он пошел было к воротам, но отдыхающие окружили его плотным кольцом. Улыбаясь, Троцкий сел на перила, у входа, вокруг стали располагаться, тесня друг друга, отдыхающие. Я очутился во втором ряду, хотя Никольский подзывал меня ближе. Стеснительность приковала меня к месту. Все замерли перед объективом. Карточку я потом получил, но вскоре уже пришлось ее уничтожить…
Теперь, спустя два года, Троцкий стоял в черном пальто, горло его было повязано грубым шарфом из верблюжьей шерсти, лицо было скорбным и резким.
Могильная тишина повисла в воздухе, милиционеры тоже прекратили перебранку и застыли в молчании. Раздались первые слова:
– Адольф Абрамович Иоффе был выдающимся советским дипломатом. Он носил дипломатический мундир, но он никогда не носил мундира на сердце. Он всегда говорил партии правду. Он сказал ее и сейчас, в своем предсмертном письме…
Больше я уже ничего не помню, кроме слов «сумерки термидора накрывают страну…» – в сумрачном кладбищенском воздухе они прозвучали зловеще.
Затем выступали Зиновьев, Каменев, от правительства – Лежаева. Печальный Чичерин стоял у гроба.
Тишину нарушил треск мотоцикла. Приехал секретарь Краснопресненского райкома Рютин. Он подошел к трибуне, сказал несколько слов об Иоффе, а затем грозно предупредил, что похороны превращаются в митинг, что оппозиция не брезгует даже этим, что здесь звучали позорные слова о термидоре, но крики – гневные, неумолкающие – не дали ему закончить. Разве мог Рютин предполагать тогда, что его ждет та же самая участь, что и тех, кого сейчас он клеймил позором?
Молча прощались с покойным. Долго заколачивали гроб, как бы вбивая в память этот день на Новодевичьем…
Когда я вернулся домой в Благовещенский, было уже темно. Я рассказал тете и кому-то из ее гостей обо всем слышанном и виденном.
В ту пору у меня была какая-то туберкулезная интоксикация, каждый вечер поднималась температура. В тот осенний день она не поднялась: теперь в подобных случаях говорят о стрессах… Тетя же моя, поборница свежего воздуха, посчитала: это оттого, что я семь часов пробыл на воздухе.
А вскоре, в день 10-летия Октября, во дворе МГУ, на некоторых предприятиях и в вузах подготавливались две демонстрации. Оппозиционеры решили идти на Красную площадь со своими лозунгами.
На балконе 4-го Дома Советов, где теперь находится мемориальная доска приемной Михаила Ивановича Калинина, стояли вожди оппозиции, прошедшие через чью-то квартиру. Через несколько дней этого балкона не стало. Это был высший всплеск внутрипартийной борьбы, которая не замирала, впрочем, еще многие годы…
Факультет тем временем жил своей жизнью, шли семинары, я готовился к докладу «Достоевский и революция» и решал, куда лучше пойти: к Муре на Неглинную или к Мире на 3-ю Мещанскую.
Вечером по-прежнему встречались, играли в преферанс.
Я смотрю на фотографию выпускников «Лито» 1930 года и многих не могу даже узнать. Неудивительно: прошло сорок пять лет. Я пишу эти строки в год тридцатилетия Победы. Смотрю на огненные букеты салюта. Вокруг меня шумит новое поколение. Отцы их пережили тридцать седьмой и великую войну. А многие из тех, кто на карточке, сложили головы в лагерях, многие погибли смертью храбрых на полях России и Германии. Многие, как Игорь Успенский, вернулись с войны в орденах и званиях.
Многие, пережив войну, прошли сквозь космополитизм, подписантство, разные процессы – Синявского, например… Скажем, Витя Дувакин, его учитель.
Окончили факультет полсотни, многие растворились в захудалых издательствах, многотиражках, и лишь с десяток как-то расписались в книге искусств. Впрочем, по-разному достигнув этого: одни – путем измен, предательств, мимикрии, нужной и ненужной, другие – трудолюбием и невмешательством, волей случая. Я говорю о людях способных. Вот Истрин. Он считался у нас формалистом и академистом. Стал профессором Полиграфического института, преподавал историю книгопечатания, графическую сущность книги. Балабанович всю жизнь проработал в литературном музее, в доме Чехова, написал несколько хороших книг о Макаренко, Короленко, Чехове (пути наши пересекались, когда я экранизировал Макаренко и Короленко), в общем, честным литературоведческим трудом вошел в науку. Вот маленькая худенькая Сусанна Жислина, которая со студенческой скамьи собирала фольклор и стала знаменитой фольклористкой.
А вот Сергей Петров, человек знающий, трудоспособный, с чугунным задом, гнилыми зубами и гибкой спиной. Расцвел во времена космополитизма, работал в ЦК, был заместителем директора Института мировой литературы, писал учебники по литературе для вузов. Стал миллионером и остался с черной душой.
Вот Балашов – главный Цензор во время войны. Превосходно знал английский, стал специалистом по американской и английской литературе. Вот Володя Немцов, сочинял всякую фантастику, заменял Жюль Верна до братьев Стругацких, одолевал меня, добиваясь экранизации своих сочинений, когда я был главным редактором «Мосфильма».
Доня Романенко сочинил роман об истории казачества, написал монографию о Фадееве, очень любил жениться и сильно выпивал – в общем, ничто человеческое ему не было чуждо. Он поддерживал отношения и со мной, и с охотнорядцами советской формации.
А вот Оля Ляшко, моя тайная любовь, дочь писателя И. Ляшко, классика молодой советской литературы, красавица и умница, да и рассказы писала не хуже папы. Вышла замуж за молодого прозаика Дмитриева, автора нашумевшего романа «Вход на Арбат». Через год после окончания университета, в 1931 году, они вместе застрелились, в кровати, – неизвестно, что заставило их нажать на курок и кто нажал его раньше.
Колесень стал руководителем «Лениздата», кто-то еще чем-то руководил… Игорь Успенский, начавший со мной литературную жизнь (на втором курсе мы писали какие-то очерки под псевдонимом МАНУС), сейчас работает со мной во ВГИКе, куда я его рекомендовал: руководит кафедрой русского языка, учит иностранцев и управляет шестью склочными бабами.
Спутник мой, задушевный друг Федя Баранов, погиб глупейшей смертью в 1938 году, только лишь окончив аспирантуру. У него был инфаркт селезенки, сочли, что печень, перегрели. Первая потеря… Хоронили на Новодевичьем.
Я считаюсь человеком счастливой судьбы: один со всего курса ушел в кино. И я никогда не жаловался на судьбу, большей частью по жизни меня вел подсознательный инстинкт, воля случая, ибо я по своей натуре не способен долго добиваться, уступаю обстоятельствам, покоряюсь им, верю в судьбу Не опережал события, не гнался за модой (дескать, как у людей, так и у меня), всегда сторонился начальства, но сближался с «падшими ангелами», и они говорили мне: «Как же я раньше не понимал, кто мне друг, а кто враг». Служил всегда делу (если нравилось), а не лицам. Делал все быстро из-за лени – чтобы скорее отделаться. И где бы я ни работал, эти черты всегда были со мной. Потребности мои скромные, довольствовался и радовался малому, а от начальства ничего особого не ждал.
Да, говорят: баловень судьбы, благополучный, удачливый… По выигрышам и лотереям никогда не выигрывал, но, может, и вытащил у жизни счастливый билет… Сейчас она почти вся за плечами, ждать нечего, лишь бы то, что есть, побыло еще немного.
Из всех пятидесяти выпускников, что на фото, я один стал доктором искусствоведения, драматургом. Много ходит по студиям молодых драматургов, говорят: учились у Маневича. Может, и правда чему-нибудь научил, во всяком случае старался поделиться тем, что знал, помогал, предостерегал и дружил со многими.