Иванов-48 - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая еще курва?
Может, в тундре у Полярника так звали самого старшего оленя?
Что-то упало в комнате, разбилось, в коридоре зажгли свет. Дверь распахнулась, и влетела к Иванову Нижняя Тунгуска — почти голая, с ворохом одежды в руках. Голые плечи, как на старинных картинах, глаза черные, злые. «Сволочь! Сволочь!»
Как черными прожекторами перекрестила: «Лежи!»
А в комнате Полярника что-то падало, гремело: «Курва!»
Иванов, приподнявшись на локтях, блаженно созерцал волшебство голых плеч.
«Переплетающиеся прожилки минералов различных оттенков желтого, зеленого, белого, красно-бурого и голубого цветов». За дверью Полярника что-то гремело и рушилось. Может, пришел конец света? Иванов блаженно смотрел на мерцающее в сумраке волшебство. В бледном сиянии, падавшем от окна, Полина металась по комнате сумеречно, как еще неоткрытая река, белела снежными берегами голых бедер, плеч. Темные соски, бесстыдно открытые. Она натягивала на себя всю эту свою грубую женскую упряжь, нежный бронежилет резинок. «Сволочь!» Голос злобно срывался. «Импотент!» А из комнаты: «Курва! Курва!»
Вот они — стилевые особенности, машинально отметил Иванов.
А Полина уже груди упаковала. Теперь, всхлипывая, натягивала свитер.
— Чем ты ему дверь подперла?
«Импотент!» — шипела, всхлипывала Полина.
Нет, не Полина это шипела, всхлипывала, — это разъяренная, вышедшая из берегов Нижняя Тунгуска шипела, всхлипывала.
— Куда ты одна по ночному городу?
«Курва!»
Нет, не похоже, чтобы так старшего оленя звали. Скорее, это совесть у Полярника, как зубы, резалась.
Полина выскочила в освещенный коридор.
Споткнулась. «Сволочь!» Входная дверь хлопнула.
Иванов неторопливо поднялся, натянул рубашку, штаны. Убрал деревянную щетку, подпиравшую дверь Полярника, вошел. Подумал сумрачно, сейчас получу сапогом по голове, но ничего такого не произошло. Полярник совершенно голый лежал поперек на диване, рука свесилась до пола. Видно, что так и уснул в тягостном крике. Иванов бережно вытянул из-под тяжелого голого тела ватное одеяло, прикрыл Полярника.
В пустом коридоре курила Француженка.
Ей бы святой водой побрызгаться, такая бледная.
Тихонько спросила: «Как он?»
Иванов ответил: «Никак».
18
Конечно, в гостиницу он не опоздал.
Гражданин Сергеевич выложил на стол пакет.
Поводил носом: «Пьете?». Иванов нехотя кивнул.
Книги на столе его не сильно привлекали. Чепуха какая-то.
Отступники, пораженцы… Ну, какими пораженцами могут быть писатели Шорник или Казин?.. Не смешите меня, гражданин Сергеевич… И зачем тут же они выложили мою книгу? Как знак особого доверия или как некий тайный намек, вот, мол, все у нас под присмотром? Он что, сам на себя должен писать донос?
Страниц в рукописи оказалось немного, около тридцати.
Машинопись. Второй экземпляр закладки, но вовсе не слепой.
Никаких подчеркиваний. Как дали казенной машинистке, так и переписала.
Председатель Тройки был молодой, бритый. И голова бритая, и щеки бритые.
Ничем не удивила Иванова первая строчка, но сердце все равно вдруг стукнуло, сбилось с ритма, голову стянуло тугим обручем. Глянув на первую страницу, Иванов мог, не листая рукопись, всю пересказать до самого конца. Даже больше: он знал, что никакого конца у рукописи нет. Не дописана она. На лбу выступила испарина.
Гражданин Сергеевич без всякого сочувствия спросил:
— Чаю?
Кивнул молча.
Из ящика вынул чистую бумагу (каждый лист действительно пронумерован); ручку перьевую с пером «лягушка». Подумав, ручку отправил обратно, вместо нее взял остро отточенный карандаш.
— Пометки на полях оставлять можно?
— Какого рода пометки?
— Для памяти.
Гражданин Сергеевич кивнул.
Сейчас чай принесут. Может, попросить водки?
Нет, не дадут. Точно не дадут водки. Даже за мой счет.
Подумал, а вдруг принесет чай какая-нибудь дальняя знакомая, мало ли где люди пересекаются? Потихоньку поползут слухи. «Будь начеку. В такие дни подслушивают стены». Что он скажет Полине, или Филиппычу, или тому же майору Воропаеву, или настырной татарке тете Азе, если они узнают о его прогулках в гостиницу? «Недалеко от болтовни до сплетни и измены!» Бдительных людей много.
Но у гражданина Сергеевича все было продумано.
Когда в дверь постучали, он с неожиданным проворством сам выскочил (буквально выскочил) за дверь и вернулся с простым жестяным подносом в руках. А на подносе — фарфоровый чайник и стакан. И, конечно, никакого печенья, только желтоватый сахар в синей вазочке. Иванов жадно потянулся к чайнику, и гражданин Сергеевич, как ему показалось, посмотрел на него ну… может, и не с презрением… но как-то все же не так… не так…
Впрочем, Иванову было наплевать.
Теперь он знал главное: его письма дошли!
Последние полгода гнал от себя мрачные мысли.
Много было мыслей, все мрачные. Никакого ответа не видел, не слышал, не ощущал. Прикидывал, не напрасно ли занялся всем этим? Не ошибся ли в адресате? Не переоценил ли собственные силы? Вдруг письма не доходят, не могут дойти, перехватываются, оседают не там, где нужно? А сейчас вдруг увидел: дошли письма, дошли! И адресат, кажется, проявил желание познакомиться!
Чай помог, дыхание восстановилось.
Вот книжка Михальчука. Хороший мужик. Но теперь знал: хороший — да, но никогда не напишет Иван Михайлович ничего такого. И Шаргунов Вениамин Александрович ничего такого не сочинит. И Петр Павлович Шорник. Тоже мне! «Повесть о боевом друге»! Никто так в последнее время не донимал Иванова, как Петр Павлович Шорник, бывший казак. «Не угольным дымом несет от сочинений Иванова, не жимолостью утренней и чудом советской жизни, а потом, потом от его излишних трудов! — писал Шорник в рецензии на книжку „Идут эшелоны“. И заканчивал: — Не обогащают меня сочинения Иванова».
Сильно стремился обогатиться.
19
Председатель Тройки был молодой, бритый. И голова бритая, и щеки бритые.
Полувоенный френч на плечах — не новый, но и не затасканный. Шрам на левой щеке. Взгляд оценивающий. Часто посматривал на помощника, тоже во френче, вид пролетарский, правда, в очках. И второй помощник был в таком же, — наверное, всем сразу выдали френчи по ордеру с какого-то склада.
— Сбились мы с пути, товарищ. В село Жулябино едем.
Яблоков, председатель сельхозячейки, удовлетворенно покачал лохматой головой:
— Ныне в Жулябино по старой карте не попадешь.
— Как так? Вполне советская карта.
— Может, и советская, но вчерашняя.
— Нет, ты объясни, — оценил взглядом Председатель.
— Всякие календари-численники видел? — Яблоков, утирая пот с узких щек, уверенно поморгал, тоже перешел на «ты». — Замечал? На календаре-численнике всегда указаны и вчерашний день, и дни более ранешние. Так ведь? Вот видишь числа, а ни во вчерашний день, ни в те, которые более ранешние, никогда не попадешь. Закон природы. Ты впер? Вчерашний день — ломоть отрезанный.
— Мы, товарищ, без шуток ищем село Жулябино.
— Так и я без шуток. Не можете теперь вы туда попасть.
— А почему так? И где председатель сельхозячейки? Ну, этот, как его? Подъовцын?
— Нет больше села Жулябина. И председателя Подъовцына больше нет. В прошлом они остались. И многие другие слова на букву «ж» и другие такие буквы в прошлом остались. Нет даже реки Собака, на которой мы прежде жили. Есть село Радостное, дома чудесные вокруг, речка Тихая и есть председатель сельхозячейки Яблоков — я. Сгоряча хотели село назвать Нужные Радости, да бабы заворчали, что и без того много в мире лишних слов, зачем к слову «радости» еще одно? — Яблоков сплюнул на пол сельсовета. — Решили, пусть называется Радостным. Чувствуете разницу? Жили-были всю жизнь в селе Жулябине, и вдруг сразу — Радостное! Теперь у нас все изменится. Вон там, — решительно указал Яблоков, — по сухим полям пройдут лесополосы, а там, где гнилые овражки, чистые ручейки потекут, заструятся, деревья встанут. Холодные ветры с севера остановим, а южный ветерок хоть и слаб у нас, заставим его весело кружить над зеленым полем. Как в хороводе с бабами. А раз будет ветер кружить над полем, значит, никуда влагу не унесет. А раз почва взрыхлена и влагой напитана — мы плодово-овощные деревья вырастим. Про кандиль-китайку слыхали? А про пепин шафранный? А про антоновку шестисотграммовую? И то, и другое, и третье теперь прямо с веток рвать будем. Правильно говорю, Эдисон Савельич?
— Какой еще Эдисон? — насторожился председатель Тройки.
— Да я это, я, — засуетился мужик в темной рубахе навыпуск, расшитой пестрыми петухами по грязному воротничку, даже руку поднял, но опустил тотчас. Видно, что прыгучий мужик, любое яблоко сорвет с ветки.