Семейщина - Илья Чернев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда певцы кончили, все, точно по уговору, затормошили немного отрезвевшего Мартьяна Яковлевича.
— Загни-ка веселую какую прибаутку, Мартьян.
— Сказку-присказку, оно это самое дело…
— Штоб в брюхе от смехоты затрещало!
Мартьян Яковлевич пожевал бороду и с хитрой смешинкой в глазах спросил:
— Хотите, расскажу-ка я вам, как чертей у тестя Анохи из подполья выгонял?
— Хо-хо! Чертей? — взвизгнул Викул Пахомыч.
— Бреши боле! — обиделся Аноха Кондратьич.
— Ничего не бреши, — сущая правда!
— Дак уж и правда… Я вот то же и говорю, — безнадежно крутнул головою Аноха.
Артельщики засмеялись. Мартьян принял это как знак одобрения и начал:
— Прихожу как-то вечерком, в сумерки, к Кондратьичу. Его со старухой дома нету, одни девки в избе… Со двора глянул в окошко — четыре девки и четверо парней у самовара сидят, женихаются, посиделки устроили… Я нарочно в сенях долго шебаршил, чтобы не накрыть невзначай, — неловко, думаю. Заслышали они, что кто-то в сенях, потушили лампу, тихонечко дверь открючили. Свои — думают…. Тем часом откуда ни возьмись — сам хозяин. Я ему и виду никакого не подал, вместе в избу ввалились. Гляжу: сидят в потемках девки, свои и чужие, за самоваром, угощений разных понаставлено… молчат. А парни как провалились. Я подхожу ближе, да и спроси Грипку: «Пошто, говорю, Грипена, у вас восемь стаканов на столе? Неужто каждая из двух сразу чай пьет?..» Девки — молчок. Тогда я и говорю Анохе: «Это они у тебя колдовством занимаются… Известно: баба — сатанинское отродье… Наверняка чертенят к дому привораживали, чаем поили». Аноха ругаться было на девок кинулся. «Постой, говорю, поищем чертей, выгоним, чтоб дому какого лиха не приключилось». Подошел я к подполу, открыл, кричу: «Выходи!» Черти звуку не подают, притаились. Кондратьич ажно засмеялся: «Будет тебе чудить! Какие черти?» — «Как какие? А зачем четыре стакана лишних?» Пошарил я на полке в кути рукою: чуть не дюжина крынок пустых у тещи сушится. «Выходи! — кричу. — Иначе плохо будет!» А там молчат. Беру я тогда крынку — да и в подпол с размаху: «Выходи, нечистая сила!» Крынки стучат, бьются… Старику меня из-за печи не видать, что делаю, молчит, чую — перепужался. Знай ору: «Вылетай, нечистая тварь!» Как ахну вниз крынкой — мимо меня кто-то шасть к дверям. Аноха на кровати сидит, крестится, зубами лязгает. А они, черные, сгорбаченные — мимо него… Один, два, три, четыре! «Вот как нечистую силу выводят!» — кричу Анохе. — «Все, кажись!» Старик опамятовался, говорит: «Спасибо тебе, зятек, что избавил…» А девки языки закусили, смехом давятся. Пришла теща, огонь вздула, ахнула. Бог ты мой, все крынки перебиты! «Что у вас тут такое сотворилось?» — спрашивает. «Черти!» — отвечаю. «Насилу выжили», — не своим голосом залопотал Аноха. Гляжу — на нем лица нет…
Велико было уважение к старому Кондратьичу, и во время рассказа никто даже не хихикнул… видно: лопаются люди от хохота, а наружу ему выйти не дозволяют. Но когда Мартьян кончил, тут уж и уважение не помогло — закорчились на лавках без стеснения. Первый же кузнец Викул заржал…
— Ну и набрехал! Откуда что и берется, хэка, паря! — пытался разъяснить Аноха Кондратьич, но его не слушали, задыхались от смеха. Старик потешно вертелся то к одному, то к другому: — Ну и придумал!
— Эк их надирает! — сказал, чуть улыбнувшись, вечно серьезный Василий Домнич. — На успенье бы нам так веселиться.
— А что, думаешь, на Кожурте я не потешал народ? — проговорил Мартьян. — Потешал! Да и туда бежал от стрела, — смешинка в рот залетела. Вот, думаю, улепетываю… пятки смазаны…
— Тебе что, пересмешнику!
— Тебе бы лишь народ позабавить, — послышалось со всех сторон.
— Ты один у нас такой… как с гуся вода, — кашлянул Епиха. — Прочие-то после успенья еще и не смеялись. Сегодня, кажись, впервые волю себе дали… Только ты один…
Тут разом все заговорили о тяжелых днях мятежа, каждый вспоминал свое…
— Я опять же говорю, — поймал Епиха гвоздем засевшую в голове первоначальную свою мысль, — ходили мы по улицам, примечал я, будто кто подменил нас. Обидеть, что ли, боялись народ, гордости не выказывали, смех при себе придерживали, чтоб не думали, что мы над чужим несчастьем насмехаемся… мы, победители, новые хозяева… Так ведь?
— Кажись, и так, — молвил Олемпий Давидович.
— А ведь и верно, — подтвердил Ананий Куприянович.
— Стариков которые стеснялись, — сказал Аника.
— Верно и неверно… Одна буза! — наперекор всем отрезал Мартьян.
— Буза, да не шибко! О тебе уже был сказ, — махнул рукою Епиха. — И вы знаете, как поняли мое… наше уважение к чужому горю? А так поняли, будто мы вину свою перед ними чувствуем: ровно не они, а мы начинали эту сумятицу, будто кровь пала на нас…
Артельщики насторожились. Епиха почувствовал, что слова его словно бы царапнули всех по сердцу.
— Да, да, кровь будто на нас! — заволновался он. — Вот как они поняли!
— Экие курвы, прости господи, — проворковал Ананий Куприянович.
— Да кто тебе сказал? — крикнул Викул Пахомыч.
— Кто сказал? Поутру сегодня встречаю я старого Цыгана, он так и ляпнул: «Совесть вас мучит. Загубленные серёдку точат». Это у нас-то совесть нечиста, руки в крови? — загорячился Епиха, и лицо его покрылось нездоровой краской. — Нет, врете… с хворой головы на здоровую! Свою совесть хотят нам подсунуть!
— Антихристы. Чо такое! — негодующе чмыхнул Аноха Кондратьич.
— Совесть свою хотят нам подсунуть! — продолжал в запальчивости Епиха. — Не выйдет это дело, не выйдет! Да есть ли у них она, совесть-то?
Тут словно что оборвалось у него в горле, взбулькнуло, и он зашелся в таком страшном приступе кашля, что всем стало как-то не по себе. Пот выступил на его лбу, глаза полезли из глазниц, а он все кашлял и кашлял, — не мог откашляться. Потом на губах его показалась черная кровь.
— Говорила я — не пей много! — заметалась возле него Лампея.
— Вот к чему табакурство-то клонит, — наставительно заметил Аноха Кондратьич, но тут же осекся, поймав строгий, останавливающий взгляд дочери.
Епиху отвели на кровать. Артельщики один за другим отыскивали свои шапки, горестно задерживались у Епихина изголовья… по одному расходились…
Викул Пахомыч со всех ног побежал за фельдшером.
3Егор Терентьевич раньше других покинул гостеприимный Епихин кров. Он спешил скорее уйти подальше от греха: как бы чего не приключилось с председателем и ему, Егору, не довелось отвечать. Всяк знает, что он сам был председателем, и недругов у него на селе не мало, живой рукой оговорят… начнут таскать в район, а может, и в город. Да и не любил он Епиху: как-никак именно Епиха перешиб у него почетное место, отобрал председательство. Оно бы и ничего, не шибко гнался он за этим почетом, — должность хлопотная, суетная, перед начальством всегда и во всем ответ держать умей. Но уж сильно конфузно тогда получилось: приехали после восстания секретарь райкома, начальник Рукомоев, поговорили с Василием Домничем, с Епихой, с Корнеем, с другими, — и согласились партийные и беспартийные, — и общее собрание это подтвердило, — что неудобно оставлять его, Егора, дальше председателем после того, как он в самый критическим момент борьбы, на глазах у всех, не отличил своих от врагов, спутался и оскандалился. Как осрамился он, лучше б тогда же, не сходя с места, сквозь землю провалиться.
Его поставили кладовщиком артели. Вот, мол, тебе должность в самый раз: хозяин ты рачительный… Только подумать, — из председателей в кладовщики!
Вскоре после смещения Егор Терентьевич услыхал, что начальника Рукомоева куда-то перебросили. Слух шел, что неспроста это, а в наказание за то, что до кулацкого бунта допустил. Вместо Рукомоева прислали нового начальника — высокий, жердистый, лицо долгое, в складках, но молодой. Но хоть и молодой он, а до того обходительный, что никольцам с первой же встречи сильно поглянулся. Не часто наезжает новый начальник товарищ Полынкин в Никольское, но как приедет, обо всем расспросит, со всеми поговорит. Да так, будто век свой вековал здесь: обо всем знает, о нужде ли, о склоке ли какой. И к народу приметлив: с кем побеседует, обязательно запомнит, и уж ты для него как старый знакомец. Но шинель долгополую никогда не снимает, только крючки расстегнет, так нараспашку на собраниях и речи держит.
Егор Терентьевич не знал, как отнестись к смене начальника. Рукомоев, в сущности, ничего плохого никому не сделал, напротив, артельщиков от смерти спасал, но… зачем его, Егора, обидел он? Неужто так и нельзя было обойтись председателю без наказании за глупую свою обмолвку? Это не давало ему покоя, и вот однажды подкатился он с расспросами к новому начальнику. Полынкин засмеялся и сказал: «Зря ты, Терентьевич, на предшественника моего серчаешь. Выбрось это из головы. Пойми — не он тебя сместил. Он проводил линию райкома, партийное решение». — «Да райком-то откуда узнал, как не от него?» — «Все село знало, а райком вдруг… откуда, — экий ты, право! Если б и хотел Рукомоев защитить тебя, все равно не смог бы. Ты сам себя осрамил». — «Оно верно, здорово осрамился… А насчет товарища Рукомоева не знаю, что уж и думать… Может, и впрямь…» — «А ты не думай, забудь, покажи себя на новой работе, это будет лучше всяких оправданий», — посоветовал Полынкин.