Догоняя Птицу - Надежда Марковна Беленькая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней я кого-то спросила: "Ты не видела передачу про крылатую кошку?" "Видела", - ответили мне. Потом я спросила еще кого-то, и мне снова ответили: "Да". Значит, она существует. И можно надеяться и жить дальше в ожидании нового чуда.
Наверное, эта кошка разделяла собой две эпохи, как некогда пропавший отряд Дятлова. Гибель отряда символически завершила собой 50-е, эпоху мужественных мужчин и женственных женщин, отважных походов и дерзновений. Потому что дальше наступили 60-е, очень хорошее время, но означавшее совсем другое: в них уходит корнями современность. Так же и с кошкой: совсем скоро наступят 90-е, вот-вот - и появится интернет, и земля больше уже не будет чудесной и неизведанной планетой, потому что мы облетим ее всю на самолетах, нащелкаем фотографий и увешаем ими социальные сети. Мы научимся отличать фейк от не-фейка и навсегда утратим невинность телезрителей, доверяющих видеосюжетам.
Больше я про крылатую кошку не слышала.
Но мне все время чего-то не хватало. Был свет, но не было тишины. Потом наступала тишина, но не было света...
А крылатая кошка... Наверное, в ней был спрятан ключ к тайне, которую мне так и не удалось разгадать.
Но все-таки главным была не тайна.
Главным был свет.
И тишина.
Тишина и свет удивления, когда человек встречается с чудом.
До сих пор не решаюсь заговорить про нее с теми, кто когда-то ответил мне "да".
Потому что боюсь, что скажут "нет" и значит, чудес не бывает.
Кафельный ад
В семнадцать лет, вся в прыщах и тройках, как-как окончив школу и до икоты боясь возвращения в Краснодорожный в пятиэтажную тишину, по доброй воле, под увещевательным давлением родителей и отчасти благодаря сплетению обстоятельств я узнала, что такое ад. Он оказался черно-синим, кафельным, довольно прохладным и скользким. Огня, кипящей смолы и серы в нем не было, сковородок тоже.
Моим персональным адом, куда я прилежно являлась трижды в неделю, чтобы добровольно провести там целую ночь, стала залитая кварцевым светом операционная экстренной хирургии, в которую больных привозят по скорой.
Подсиненная тьма пугала больше, чем простое отсутствие света, которое разбавляют огоньки фар, фонари и зажженные окна, так что получается вовсе уже и не тьма, а какой-то тепловатый столовский чай. В городской прозрачной тьме уютно смотреть телевизор, обниматься, засыпать. При необходимости от нее можно отгородиться - шторами или одеялом.
В кварцевой тьме только что кто-то умер - или, как говорят в больницах, "ушел", и чьи-то души томятся в кафельных застенках. В коридоре каталка с телом, укрытым простыней. Ночная бригада, хирурги и анестезиологи, размылась. Это больничный сленг. Конечно, размылись - это не означает, что они испарились, растаяли или растворились. Они всего лишь сняли перчатки, халаты, бахилы, все эти стерильные предметы, символизирующие условное почтение к святости человечьего тела, и ушли в безопасную городскую тьму.
Не спим мы двое. Мы остаемся. Он - остывать, я - собирать с пола кусочки мозга, обрывки внутренностей, ошметки кожи. Мыть под мощной струей воды инструменты, выковыривая из зазубрин специальной щеткой бледные волокна истерзанной человечьей плоти. Надраивать пол в одной, двух, а то и трех операционных, предварительно облив его перекисью водорода, которая, соприкасаясь с кровью, шипит и пузырится, издавая приторный сладковатый запах.
Но самое страшное - впереди. Самое страшное - это, закончив уборку, включить в кафельном лабиринте кварцевые лампы. По очереди в трех операционных, предоперационной, стерилизационной, санитарной комнате. Захожу сначала в одну - самую дальнюю. Белый кафель, хирургические лампы, операционный стол и разные шкафчики - все становится одинаково мертвенно синим. Потом в две другие, ближе к выходу. Потом мои шаги убыстряются, я почти бегу, щелкая выключателями справа и слева и стараясь не поворачивать голову туда, где тихо, где черно-синие тени неслышно выступают из кафельных углов и крадутся по следу.
Выбегаю в коридор. Там прохладно и пусто. Однажды после одной особенно зловонной операции - кажется, оперировали перитонит - я выскочила из оперблока, и этот коридор, в обычное время запахом раздевалки и человечьего тела напоминавший школу, пах розами. Никаких роз в нем не было, разумеется, зато днем где-то на лестнице шел ремонт, и оттуда доносился запах краски и сырой извести. Но после перитонитного смрада - так, должно быть, смердит лежалый труп, если вскрыть ему брюшную полость - известь и свежевымытый пол пахли розами. А может, я сделала величайшее открытие: благоухание роз там, где их нет и быть не может - это метафизический аромат жизни, которая есть отсутствие разложения.
Среди прочих моих обязанностей - вызов санитаров из морга, небритых и нетрезвых дядек, которые заберут молчаливого, холодного, с торопливым грубым швом на животе (груди, голове, спине).
И вот я свободна. Ложусь на кушетку, заворачиваюсь в пахнущий формалином плед, зажмуриваюсь и стараюсь думать о чем-нибудь уютном. О какой-нибудь заколке или бисерном браслете. Потому что вокруг все очень серьезно, все слишком серьезно и жестко. Я согреваюсь, задремываю и, еще не заснув окончательно, вижу узкую тропинку, которая сбегает к морю. По этой тропинке спускаюсь и я - осторожно, стараясь не потерять равновесие и не споткнуться, потому что в руке у меня плетеная корзинка с полотенцами, хирургическими инструментами и стерильными марлевыми салфетками. Во сне я понимаю, что это всего лишь сон, и мне становится грустно. Море вот-вот блеснет среди сосен - их стволы покрыты янтарными брызгами солнца, а сквозь пушистые ветки я вижу желтую полоску пляжа. Я жажду моря с таким нетерпением, что не слышу, как грохочет лифт, раздается чье-то бормотание, чьи-то шаги. Как увозят кого-то почти уже плоского, твердого и безымянного.
Но проходит еще немного,