От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дополнительный резонанс этой статье — едва ли не первой по времени о Пастернаке в тот период в «большой» американской журнальной прессе — сообщала вторая, редакционная, заметка «Нобелевский кандидат» в этом же номере, заявлявшая о недопустимости того, что Пастернак остается единственным великим поэтом современности, до сих пор не удостоенным награды[1391]. Обе эти публикации, несомненно, должны были быть учтены Комитетом во время процедуры обсуждения кандидатур. Позднее, в октябрьские дни, «Литературная газета» в редакционной заметке «The Nation» усмотрела толчок к развязыванию международной «провокации»[1392].
Второй номинатор, Гарри Левин, был одним из самых авторитетных в США представителей литературной и академической жизни, специалистом по английской литературе и общему литературоведению. Не владея русским языком, он, однако, живо интересовался русской литературой. В 1940 году его коллега по университету, историк М. М. Карпович, представил ему только что эмигрировавшего из Европы В. Набокова, и Левин с Эдмундом Вильсоном познакомили его с Джеймсом Логлином, вскоре выпустившим в своем издательстве «New Directions» первый набоковский американский роман «The Real Life of Sebastian Knight»[1393]. Еще до выхода романа Набоков дебютировал с переводами стихов Ходасевича в «советской» подборке ежегодника, которой издательство откликнулось на войну; там его публикация оказалась в вопиющем контрасте с остальными публикациями раздела, целиком отведенного советским поэтам[1394]. Левин принял большое участие в основании в Гарварде после войны кафедры славянских языков и литератур. С творчеством Пастернака (которого он несколько раз упомянул в своих статьях об Э. Вильсоне и Набокове, вошедших в книгу «Memories of the Moderns», <New York:> New Directions, <1980>) Левин ознакомился по сборнику, выпущенному издателем «New Directions» в конце 1949 года. Жена его, Елена, была русской, племянницей известного до революции адвоката А. С. Зарудного (защищавшего М. Бейлиса на процессе)[1395]; в середине 1950-х годов она перевела по рукописи «Дневник изгнания» Л. Д. Троцкого, а в 1967-м опубликовала письма Пастернака к Джорджу Риви, приобретенные в 1965 году библиотекой Гарвардского университета[1396].
Когда в 1957–1958 годах решением гарвардской администрации кафедры европейских языков и литератур были слиты в одно отделение (Division), его главой был назначен Левин[1397] (это его положение и отмечено в подписи под письмом). Ценность его рекомендации в глазах нобелевского жюри могла заключаться как раз в отдаленности от русских контроверз и, вследствие этого, в свободе от какой бы то ни было предвзятости. В противоположность Симмонсу он ни в какой степени с «советологической» деятельностью связан не был.
Предложил ему написать в Стокгольм, можно полагать, его коллега по университету и близкий друг Ренато Поджиоли[1398], с 1946 года преподававший в Гарварде на кафедре сравнительной литературы, а чуть позднее — вместе с Романом Якобсоном и на кафедре славянских литератур. Поджиоли, еще в тридцатые годы завоевавший известность в Италии в качестве знатока современной русской и других славянских литератур, в начале Второй мировой войны эмигрировал в США и сразу после ее окончания восстановил связи с родиной. Совместно с Луиджи Берти он приступил к изданию во Флоренции авангардистского журнала «Inventario», наладив сотрудничество и обмен материалами между ним и издательством Логлина «New Directions»[1399] и пригласив в международный редакционный комитет Т. С. Элиота (по отделу английской литературы), Гарри Левина (американской), Владимира Набокова (русской), Манфреда Кридля (польской) и др. В этом журнале он напечатал «Детство Люверс» и собственные стихотворные (метрические, с рифмами) переводы из Пастернака[1400], включенные в подготовленную уже осенью 1947 года антологию «Fiore del verso russo». Как уже упоминалось, Пастернак в ней предстал главной фигурой русского литературного авангарда XX века[1401]. Часть справочного материала оттуда Поджиоли перенес в статью о Пастернаке, написанную в 1958 году и опубликованную накануне вынесения Нобелевским комитетом своего вердикта[1402].
К концу 1957 — началу 1958 года известность Пастернака в Италии мгновенно выросла не только из-за появления романа, но и из-за выхода в издательстве Эйнауди большого стихотворного тома поэта в переводах А. М. Рипеллино (с параллельными текстами в оригинале), впервые представившего читателям в разных странах (включая русских эмигрантов) пастернаковский творческий путь в целостном виде. Поджиоли был одним из тех в Америке, кто первым ознакомился с «Доктором Живаго» в издании Фельтринелли и был, более того, в курсе дебатов о нем в итальянской прессе[1403]. Статья его представляет особый интерес именно потому, что находится на скрещении итальянских откликов на «открытие Пастернака» и восприятия пастернаковской истории в контексте американской культурной жизни. Одновременно с ее написанием, в осеннем семестре 1958 года, Поджиоли объявил в Гарварде аспирантский семинар по «Доктору Живаго» — по-видимому, вообще первый в мире университетский курс о поэте, притом в момент, когда оригинальный текст романа еще не был доступен широкому читателю.
Оценка «Доктора Живаго» в статье вырастает из общей концепции места пастернаковской поэзии в истории новой русской литературы. Для Поджиоли Пастернак органически связан с движением авангарда начала века; он — и единственный представитель того периода в сегодняшней России, и лучшее его воплощение в искусстве, затмившее собой самые смелые эксперименты футуризма. Анализируя причины конфликта поэта с советской Россией, он видит их в том, что Пастернак остался верен своему призванию, тогда как государство никакой верности не терпело, кроме лояльности самому себе, и этим вызваны нападки на поэта, обвиненного в индивидуализме, формализме, чуждости марксистской идеологии. Не во имя компромисса, а из скромности он пытался объяснить читателю себя и свое отношение к революции, обратившись к эпосу в стихах и выйдя в прозу. Считая пастернаковский роман осознанно следующим классической традиции, Поджиоли полагал, что обращение к традиционной форме у Пастернака обусловлено как стремлением отчетливо выразить и объяснить свое неприятие эпохи, так и отвержением «социалистического реализма» — этой уродливой карикатуры на классический реализм. При этом критик высказывал сожаление, что поэт от своих прежних стихов отрекся: «Было бы несправедливостью по отношению к Пастернаку — как человеку и писателю — соглашаться с таким ретроспективным утверждением, что вся его стихотворная продукция была лишь подступом к „Доктору Живаго“, — который является нравственным поступком и психологическим документом огромной ценности, но не кульминацией его творчества. Стихи его — больше чем просто наброски к роману, и хотя „Доктор Живаго“ далеко возвышается над всей советской литературой, произошло это не только благодаря уровню Пастернака-романиста, но и из-за посредственности его соперников». Поэтому Поджиоли высказывал надежду, что после романа автор вновь обратится к поэзии, в которой ему удается выразить свои идеи в более сложной, свойственной авангарду форме, чем позволяет проза, и заканчивал статью заявлением: «Если Пастернаку присудят Нобелевскую премию — и здесь я выдвигаю его имя в качестве самого достойного кандидата, — то я надеюсь, что это будет признанием его не только как романиста, но и как поэта».
Таким образом, статья Поджиоли и мартовская статья Симмонса служили печатными обоснованиями и подтверждениями их обращений в Нобелевский комитет.
Особое место занимает письмо P. O. Якобсона в этом досье. Как явствует из него, он по возвращении из зарубежной поездки сразу послал в Стокгольм телеграмму — с тем, чтобы успеть в срок предупредить о своей номинации. Возникает вопрос, что именно заставило его и внести кандидатуру Пастернака, и так торопиться с представлением ее: ведь ранее, в том же сезоне, без всякой спешки он выдвинул и другого собственного своего кандидата — англоирландскую писательницу Элизабет Боуэн (Elizabeth Bowen, 1899–1973). Мы полагаем, что присоединиться к «пастернаковскому» движению Якобсон решил, услышав от Поджиоли о его, а также, возможно, и Гарри Левина рекомендациях. Так как его письмо прибыло с опозданием, в качестве номинации оно зарегистрировано не было, но, несомненно, столь же тщательно рассматривалось членами Комитета, как и остальные документы дела. В Швеции хорошо знали Р. Якобсона и помнили его по краткому пребыванию в стране во время войны, после бегства из Чехословакии. Мнение его должно было обладать особым весом по двум дополнительным обстоятельствам. Во-первых, как мы помним, в сентябре члены Нобелевского комитета подчеркнули целесообразность выдвижения кандидатуры Бориса Пастернака в его родной стране. Такое пожелание не обязательно имело чисто политическую подоплеку: ведь не вполне оправданным выглядело — в особенности в случае с поэтом! — то, что поступавшие в Комитет с 1946 года номинации исходили исключительно от экспертов, для которых русский язык не был родным. В этом отношении обращение Якобсона — не только автора основополагающих работ по новейшей русской поэзии, но и участника русского литературного авангарда — такой пробел восполняло. Во-вторых, его нельзя было считать заклятым врагом советской власти, бойкотирующим (как Г. П. Струве) СССР и поэтому не свободным от политических предубеждений в оценке явлений русской литературы: с 1956 года Якобсон получил возможность посещать Советский Союз и приступил к «наведению мостов» с учеными за «железным занавесом». Вот почему, по-видимому, Поджиоли и считал необходимым вовлечь его в нобелевскую кампанию.