От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, статья Поджиоли и мартовская статья Симмонса служили печатными обоснованиями и подтверждениями их обращений в Нобелевский комитет.
Особое место занимает письмо P. O. Якобсона в этом досье. Как явствует из него, он по возвращении из зарубежной поездки сразу послал в Стокгольм телеграмму — с тем, чтобы успеть в срок предупредить о своей номинации. Возникает вопрос, что именно заставило его и внести кандидатуру Пастернака, и так торопиться с представлением ее: ведь ранее, в том же сезоне, без всякой спешки он выдвинул и другого собственного своего кандидата — англоирландскую писательницу Элизабет Боуэн (Elizabeth Bowen, 1899–1973). Мы полагаем, что присоединиться к «пастернаковскому» движению Якобсон решил, услышав от Поджиоли о его, а также, возможно, и Гарри Левина рекомендациях. Так как его письмо прибыло с опозданием, в качестве номинации оно зарегистрировано не было, но, несомненно, столь же тщательно рассматривалось членами Комитета, как и остальные документы дела. В Швеции хорошо знали Р. Якобсона и помнили его по краткому пребыванию в стране во время войны, после бегства из Чехословакии. Мнение его должно было обладать особым весом по двум дополнительным обстоятельствам. Во-первых, как мы помним, в сентябре члены Нобелевского комитета подчеркнули целесообразность выдвижения кандидатуры Бориса Пастернака в его родной стране. Такое пожелание не обязательно имело чисто политическую подоплеку: ведь не вполне оправданным выглядело — в особенности в случае с поэтом! — то, что поступавшие в Комитет с 1946 года номинации исходили исключительно от экспертов, для которых русский язык не был родным. В этом отношении обращение Якобсона — не только автора основополагающих работ по новейшей русской поэзии, но и участника русского литературного авангарда — такой пробел восполняло. Во-вторых, его нельзя было считать заклятым врагом советской власти, бойкотирующим (как Г. П. Струве) СССР и поэтому не свободным от политических предубеждений в оценке явлений русской литературы: с 1956 года Якобсон получил возможность посещать Советский Союз и приступил к «наведению мостов» с учеными за «железным занавесом». Вот почему, по-видимому, Поджиоли и считал необходимым вовлечь его в нобелевскую кампанию.
Интересно показание, содержащееся в письме Якобсона: «В разгар наибольшего давления, в 1937–38 гг., он смело ответил своим оппонентам на советском литературном собрании: „Почему вы все орете, вместо того, чтобы говорить, а если орете, то все на один голос?“» Фраза эта была произнесена Пастернаком во время его выступления на «дискуссии о формализме» 13 марта 1936 года и обнародована в газетном репортаже, подвергшем поэта резкому осуждению[1404]. О произошедшем в 1936 году, после этой «дискуссии», изменении статуса Пастернака в советской литературе P. O. Якобсон знал тогда же (примерно в это время к нему пришло от Пастернака письмо, где тот рассказывал, что больше «не ко двору»), но к обстоятельствам тех времен Якобсон и его собеседники могли вернуться, когда он, в 1956 году, приехал в Москву и посетил Пастернака в Переделкине.
Пятое, последнее по времени письмо в нобелевской папке Пастернака принадлежало тоже выходцу из России — выдающемуся историку-византинологу Димитрию Оболенскому (1918–2001), преподававшему в Оксфорде (кафедру он получил в 1961-м). Из России, впрочем, семья увезла его, когда ему был один год. Он принадлежал к древнему аристократическому роду Рюриковичей, учился во Франции и Англии, закончил Кембриджский университет и получил преподавательское место в Оксфорде в 1948 году[1405]. Оболенский горячо увлекался русской поэзией, интересовался ее историей, но занимался этим скорее как страстный любитель и популяризатор, чем серьезный академический исследователь. При этом из всех своих книг больше всего он дорожил сборником, подготовленным для изучающих русский язык и литературу студентов, — «The Penguin Book of Russian Verse» (Harmondsworth, Middlesex: Penguin, <1962>). В этой двуязычной антологии Пастернак предстает высшим достижением многовековой истории русской поэзии. Оболенский написал также статью о стихах доктора Живаго, содержащую несколько замечаний, не утративших научной ценности[1406]. Можно почти не сомневаться в том, что он имел возможность ознакомиться в Оксфорде с машинописью романа (получив ее у Каткова либо у сестер автора), но в письме своем он говорит лишь об успехе первого, итальянского, издания и о готовящихся переводах в других странах, не давая характеристики самому произведению[1407].
В поступивших рекомендациях старые члены Нобелевского комитета нашли мало незнакомого, неожиданного для себя. Значение писем состояло в ином. Исходя от людей разного происхождения и культурного опыта, различной политической ориентации и различных литературных вкусов, все они подтверждали, что Пастернак принадлежит к кругу первых поэтов современности и что недостаточная известность кандидата на родине целиком обусловлена политическим климатом в стране и предубеждением властей. В новом ключе эту картину представила буря, разразившаяся на Западе после выхода романа в Милане (советская печать об этом событии не проронила ни слова). Сенсацией оказывалось не только то, что в Советском Союзе впервые после нескольких десятилетий нашелся писатель, осмелившийся самостоятельно вступить в переговоры с иностранным издателем, но и — в еще большей степени — то, что советское правительство предприняло неуклюжие попытки помешать западным издателям эту книгу выпустить. Об этом уже 13 ноября сообщило лондонское агентство «Рейтер», причем процитировало свидетельство переводчика Макса Хэйуорда, что в идеологическом отношении роман является совершенно нейтральным[1408]. Фельтринелли поведал о визите к нему руководителя Союза советских писателей А. А. Суркова и передал содержание их разговора, заключавшего неприкрытую угрозу Пастернаку напоминанием о судьбе Пильняка (его аресте и гибели)[1409].
Эти известия в контексте мировых новостей тех дней увязывались с венгерскими событиями 1956 года. Сегодня такое утверждение может показаться натяжкой, но знакомство с тогдашней прессой никакого сомнения не оставляет. Дело в том, что еще до выхода «Доктора Живаго» и даже безотносительно к нему вопрос о Пастернаке в глазах зарубежных наблюдателей казался неотделимым от того процесса брожения, которое чувствовалось в Советском Союзе, а в середине 1956 года захватило в еще больших масштабах творческую интеллигенцию Польши и Венгрии. Казалось, что весь дух пастернаковского творчества противостоял усилиям сохранить или воскресить сталинские основы советской культурной жизни. Пастернак выступал мерилом художественной честности и свободы для руководителей писательской оппозиции в Польше, вступивших в борьбу против доктрины «социалистического реализма», и это проявилось в публикации — первой в мире — отрывка из его романа в переводе в варшавском журнале «Opinje» в августе 1957 года — буквально тогда, когда поворот к старым догмам в литературной политике в СССР был запечатлен в новых директивных высказываниях Н. С. Хрущева о литературе и искусстве. Опубликованный в июле 1957 года венок сонетов итальянского поэта, прозаика и кинодраматурга Либеро де Либеро (1903–1981), посвященный подавлению венгерского восстания, был адресован «Анне Ахматовой, Борису Пастернаку и другим русским поэтам»[1410]. Перепечатывая целиком из лондонского еженедельника «New Statesman» заметку о предстоящем выходе, вопреки советскому запрету, романа Пастернака в Милане, нью-йоркский журнал «The New Leader» предварил ее сообщением о тюремном приговоре, объявленном 13 ноября четырем венгерским писателям — участникам революции в Будапеште[1411].
Схватка вокруг пастернаковского романа превращалась в борьбу за возможность воздействия на советскую культурную политику в направлении, которое обозначилось в промежутке между XX партийным съездом и восстанием в Венгрии. В заметке во «France Observateur» от 9 января 1958 года, где описывался триумфальный успех «Доктора Живаго», продолжающего традиции великой русской литературы, сообщалось о том, что еженедельник «L’Espresso» предсказал движение за номинацию Пастернака на Нобелевскую премию[1412]. 27 января в одной из главных шведских газет появилась большая статья о романе, написанная постоянным секретарем Нобелевского комитета Андерсом Эстерлингом[1413]. В ней говорилось:
67-летний Пастернак, являющийся одним из самых значительных писателей новой России, прославился как лирик еще в первые годы советской эпохи, но, не будучи политически правоверным, он постепенно отодвинут был в сторону. При этом он не совсем был брошен на произвол судьбы — известно, что в последние годы он занимается переводами Шекспира из-за отсутствия других возможностей работать, т. е. печататься. В любом случае, для его почитателей внутри и вне России должно быть сюрпризом, что он, находясь в более или менее замкнутом одиночестве, нашел силы завершить такое чрезвычайно сложное и многогранное произведение, как этот роман о докторе Живаго. <…> По объему (свыше 700 страниц) его можно сравнить с «Войной и миром» Толстого, и даже содержание порой дает повод к сравнению с великим предшественником.