Лев Толстой - Труайя Анри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лев Николаевич часто встречал в деревне Тимофея, своего ребенка, которого родила Аксинья. Этот грубый мужик со стальными глазами, бесформенным носом и густыми бровями походил на него больше, чем любой из законных его сыновей. Он был кучером. Воспоминание об этой ошибке молодости как-то раз неожиданно больно поразило Толстого. Что ж, как правило, у каждого помещика были внебрачные дети, свидетельство былой мощи. И законные дети Толстого, носившие его имя, относились к Тимофею без враждебности, как к брату, обойденному законом. Только Софья Андреевна все еще иногда негодовала при мысли об этом родстве.
Весной 1891 года в Ясной Поляне было особенно много гостей. Фет с женой провели несколько дней в мае. Старый поэт был очарователен как никогда, рассыпался юношескими восторгами, но Левочка – слишком занят мыслями о Боге, чтобы наслаждаться этим человеческим счастьем. «Был Фет с женой, читал стихи – все любовь и любовь… – отмечает Соня. – Своей вечно живой и вечно поющей лирикой он всегда пробуждает во мне поэтические и несвоевременно молодые, сомнительные мысли и чувства».
Затем последовали менее важные гости: как обычно, на погожие деньки слетелись почитатели всех мастей, профессора, студенты, фантазеры, оперные певцы, попы-расстриги, кающиеся революционеры, шпионы, прикидывающиеся учениками. За столом не сидело менее пятнадцати человек. Тон хвалебным речам хозяину дома задавал Стасов, бородатый гигант с львиной шевелюрой, который служил директором публичной библиотеки в Петербурге и вечно до изнеможения говорил о «гениальном Толстом», которого еще называл «Львом Великим». По незыблемой традиции, Софья Андреевна организовывала пикники, пешие и конные прогулки, шарады, любительские концерты, чтение вслух. Металась между гостиной и службами, измотанные слуги жаловались, спорили между собой гувернантки, сообщали о своем приезде новые гости…
Послеполуденное время Толстой посвящал гостившим в доме, но утром его практически не было видно. С рассветом он удалялся в свой кабинет на первом этаже: массивные, как крепостные, стены не пропускали звуков извне, легкий свет проникал сквозь два высоких, узких окошка за решетками, в комнате стоял большой стол, несколько старых стульев, обитых черным молескином, простые книжные полки и узкий, жесткий диван. У стены – коса и пила, на полу – корзина с сапожными инструментами. Запершись в своем логове, Толстой, в зависимости от настроения, писал или тачал сапоги. Работал над «Отцом Сергием», делал заметки для будущего романа и сочинял статьи религиозного содержания, среди которых «Царство Божие внутри вас». Иногда допускал к себе кого-нибудь из художников, кто хотел видеть его с пером в руках. Так Репин написал его портрет за работой, а Гинцбург вылепил бюст. Оба были благодарны за оказанную им честь.
К середине лета в Ясную дошли тревожные вести: из-за небывалой засухи в некоторых губерниях центра и юго-запада России разразился голод. Многие, в том числе Лесков, обратились к Толстому с просьбой предпринять что-то в помощь несчастным крестьянам. Льва Николаевича этот призыв рассердил: во-первых, потому, что идея принадлежала не ему, во-вторых, потому, что еще со времен мужика-философа Сютаева осуждал частную благотворительность, которая давала богатым жить с чистой совестью, не прилагая особых усилий, и, наконец, потому, что принцип непротивления злу должен был, по его мнению, распространяться и на природные катаклизмы. Он отвечал:
«Делать этого рода дела есть тьма охотников, – людей, которые живут всегда, не заботясь о народе, часто даже ненавидя и презирая его, которые вдруг возгораются заботами о меньшем брате, – и пускай их это делают. Мотивы их и тщеславие, и честолюбие, и страх, как бы не ожесточился народ. Я же думаю, что добрых дел нельзя делать вдруг по случаю голода… против голода одно нужно, чтобы люди делали как можно больше добрых дел, – вот и давайте, – так как мы люди, – стараться это делать и вчера, и нынче, и всегда. Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных, и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому что можно кормить и не любить, то есть делать зло людям, но нельзя любить и не накормить… И потому, если вы спрашиваете: что именно вам делать? – я отвечаю: вызывать, если вы можете (а вы можете), в людях любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде».[556]
Выдержки из этого письма были опубликованы в газете «Новое время», что вызвало взрыв негодования в других изданиях. О толстовской доктрине говорили как о лишенной сердца. Сам он понял опасность надвигающегося голода и чувствовал, что все высказанные им соображения плавятся в огне реальности. Девятнадцатого сентября Лев Николаевич решил ехать с Таней в Пирогово, чтобы оценить размер бедствия и попробовать выработать средства спасения. Заметив, что жена улыбнулась на этот внезапный поворот к еще недавно презираемому делу, вскричал: «Но не думай, пожалуйста, что я это делаю для того, чтоб заговорили обо мне, а просто жить нельзя спокойно».
Софья Андреевна дала ему уехать и записала: «Да, если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колени и отдала бы многое. Но я не слыхала и не слышу его сердца. Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других».
Толстой тем временем ездил по деревням в окрестностях Пирогова и, осознавая размеры катастрофы, думал о статье, посвященной голоду. В октябре он решает оставить жену в Москве, а самому с двумя старшими дочерьми отправиться в Рязанскую губернию, где его друг помещик Иван Иванович Раевский занимался оказанием помощи голодающим. Когда Лев Николаевич поделился этими планами с женой, та пришла в ужас: прожить всю зиму вдали от семьи, в тридцати верстах от ближайшей станции с его больным желудком, да и девочки будут без присмотра. «Девочки» радости тоже не выказывали, но по иным причинам: будучи приверженцами толстовства полагали, что осудивший филантропию отец не должен ею заниматься. «Мы накануне нашего отъезда на Дон, – записывала Таня в дневнике двадцать шестого октября 1891 года. – Меня не радует эта поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папá не последовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мамá, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я тоже думаю, что все бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами, помещиками, и что все дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папá сделал то, что он говорит, – он перестал „грабить“. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими – по-моему, не следует… Он слишком на виду, все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best.[557] Особенно, когда у него уже есть first best[558]».
Несмотря на отсутствие энтузиазма в маленьком «войске», отец, две старшие дочери и племянница Толстого Вера Кузминская уезжают в имение Раевского Бегичевку. Они прибыли туда после изнурительного двухдневного путешествия сначала на поезде, потом на санях и на тройке. Царившая в округе нищета поразила их: крестьяне умирали от голода или спасались бегством в другие края в поисках работы, оставшиеся были невероятно худы, дети в лохмотьях, с синюшными лицами и вздутыми животами, промерзшие избы, которые топились соломой, картофельной ботвой, навозом, листьями. Перед лицом такой нужды прибегать к отговоркам было невозможно, вновь прибывшие принялись помогать Раевскому.
На выделенные Софьей Андреевной деньги купили дрова, начали выпекать хлеб со жмыхом, организовали бесплатные столовые в деревнях. По воспоминаниям Татьяны, матери приводили туда детей, но сами не ели. И если бы те, кто передавал деньги, видели, что их пожертвования действительно помогают несчастным, были бы вознаграждены за свою щедрость.