Лев Толстой - Труайя Анри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нее была одна мечта – умереть, все равно как, лишь бы побыстрее. На заснеженной улице было пустынно. Толстой, тоже в домашнем платье, бросился за ней, схватил за руки, привел домой. «Я рыдала и помню, что кричала: пусть меня возьмут в участок, в сумасшедший дом».
На следующие день после обеда попыталась добиться от мужа нежностью того, чего не смогла добиться силой, – чтобы разрешил ей переписать рассказ, а потом позволил напечатать. Он по-прежнему упирался, тупо, зло, нелогично. Мысль о самоубийстве вернулась к ней: броситься под поезд, замерзнуть. Софья Андреевна, на этот раз предварительно одевшись, пошла к Воробьевым горам, где, как ей казалось, никто не станет ее искать. Но Маша шла по пятам и привела мать назад.
Через два дня вновь та же мысль. Теперь был нанят экипаж, приказано было ехать к Курскому вокзалу. В погоню пустились Маша и Сергей. Застигли ее, когда она расплачивалась с извозчиком. Вновь возвращение. На этот раз все закончилось простудой, дети велели ей лечь, пригласили докторов – каждый советовал свое. Левочка, обеспокоенный этими бегствами, вошел к ней в комнату, стал на колени и попросил прощения. «И мне и „Посреднику“ повесть отдана. Но какою ценою!» – занесла она в дневник двадцать первого февраля.
По жестокому совпадению, в то время, как были написаны эти строки, слег Ванечка, еще не поправившийся после болезни, случившейся с ним в прошлом месяце. Боли в горле, диарея, доктор Филатов поставил диагноз – скарлатина. Мать сжалась от недоброго предчувствия, она всегда знала, что Ванечку, такого нежного и славного, слишком рано возьмут на Небо. Не проходило и недели, чтобы не было признания о нем в дневнике: «Такой он нежный, ласковый, тоненький, умненький мальчик! Я слишком его люблю и боюсь, что он жив не будет». В те редкие моменты, когда отпускала тревога о его здоровье, говорила себе, что этот мальчик должен выполнить на земле какую-то важную миссию, гораздо более важную, чем его отец. Не она одна так считала. Мечников вспоминал, что, мельком увидав ребенка, понял, если тот не скончается преждевременно, из него непременно вырастет гений не меньший, чем его отец. Что до Толстого, он с умилением слушал, как семилетний сын, тоненький, нежный, с белоснежной кожей, на слова матери о том, что деревья и земли Ясной Поляны будут когда-то принадлежать ему, отвечал: «Не надо так говорить, мама. Все принадлежит всем…»
Утром началась горячка, к вечеру Ванечка пылал, бредил. И все же мысли его были обращены к близким, он успокаивал мать и няню. Через тридцать шесть часов его не стало. В доме воцарилась мертвая тишина, но вдруг раздались рыдания, маленькой Саше показалось, что голосом ее матери воет собака. Двадцать третьего февраля Софья Андреевна записала: «Мой милый Ванечка скончался вечером в 11 часов. Боже мой, а я жива». К дневнику она вернется только через два года. Толстой был подавлен не меньше, впервые ему представилась безвыходность ситуации.
Увидев его в день похорон, жена ужаснулась – перед ней был старик, сгорбленный, морщинистый, с седой бородой, погасшим взглядом. Вместе с сыновьями отец поставил открытый гробик на сани, они с Софьей Андреевной сели рядом с ним, лошади тронулись. По этой же дороге в Никольское, где покоился их сын Алеша, шел он тридцать три года назад к своей невесте в имение Берсов в окрестностях Москвы. Он сказал об этом жене, та ужаснулась расстоянию, которое разделяло смешливую девочку от постаревшей, разочарованной матери, едущей хоронить своего ребенка. Неужели это называется прожитой жизнью?
Во время прощания Софья Андреевна держала в руках ледяную головку сына и пыталась согреть ее поцелуями. Настоящая разлука настала, когда закрыли крышку. Она никак не могла с этим смириться. Когда возвращались домой, Толстой, плача, повторял: «А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело Божье!..»
Он попытался справиться с болью, и пока жена металась по комнатам, как безумная, гладя игрушки и одежду сына, сидел за дневником: «Похоронили Ванечку. Ужасное – нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю Тебя, Господи. Благодарю Тебя… Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки, нет, в гораздо большей степени, проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) – не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к нему событие. Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая – разрыва, скрывает духовную важность события». Лев Николаевич говорит о том же в письме к тетушке Александрин: «Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую ее так, как Соня, во-1-х, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-2-х, потому что я из-за ее горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в ее душе, и жаль мне ее, и волнует меня ее состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо».
Толстой пытался убедить себя, что Ванечка умер не напрасно, что Бог прислал его в этот мир с какой-то вестью, первой ласточкой, которая сообщает о том, что снег тает, пришла весна, раскрылись сердца. Нежность его по отношению к жене в этот период была необычайна. «Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу, – делится он с тетушкой. – Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо».
Но состояние Сони не позволяло ей оценить это его чувство: она часто ходила в церковь, говорила со священниками, у нее были странные мечты и никакого желания жить. Однажды провела на службе в Архангельском соборе девять часов и, не заметив времени, вернулась домой под проливным дождем. Чтобы отвлечь ее от собственного горя, Толстой «пытался пробудить в ней мысль о горестях других людей». Водил ее в тюрьмы, заставлял покупать книги для арестантов. Все напрасно. Муж говорил ей, что возникшее между ними новое чувство похоже на заходящее солнце: время от времени маленькие тучки разногласий закрывают свет, но он надеется, они разойдутся и заход будет великолепным. Софья Андреевна слушала со слезами на глазах. Понемногу Толстой приходил в себя, да и оставалось многое, что привязывало к жизни: его вера в Бога, его профессия. Через две недели после похорон Ванечки, двенадцатого марта 1895 года, он отметил в дневнике: «Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить… И тут же, затеяв все это – работы лет на восемь по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо».
Успех «Хозяина и работника» удивлял, раздражал, но заставлял взяться за перо. Пятнадцать тысяч экземпляров, изданные «Посредником», были проданы за четыре дня. Четырнадцатый том собрания сочинений с этим рассказом напечатан был уже в десяти тысячах экземпляров. Со всех сторон раздавались похвалы. Страхов писал, что во время чтения кожей ощущал холод, точность и чистота деталей необыкновенные. Сам автор считал рассказ неудачным и сказал молодому писателю Бунину, который пришел к нему с визитом: «Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мне по улицам ходить стыдно!» И тут же о Ванечке: «Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит – умер? Смерти нет, он не умер, раз мы любим его, живем им!»
«Лицо у него было в этот вечер худое, темное, строгое, – вспоминал Бунин. – Вскоре мы вышли и пошли в „Посредник“. Была черная мартовская ночь, дул весенний ветер, раздувая огни фонарей. Мы бежали наискось по снежному Девичьему Полю, он прыгал через канавы, так что я едва поспевал за ним, и опять говорил – отрывисто, строго, резко: „Смерти нету, смерти нету!“»
В феврале того же года, что и Ванечка, умер Лесков, оставив литературное завещание. Решил оставить свое и Толстой. Двадцать седьмого марта делает наброски в дневнике: просит похоронить там, где умрет, в самом дешевом гробу. «Цветов, венков не класть, речей не говорить… В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать», «Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову В.Г., Страхову… тем из этих лиц, которые будут живы». Дочери, по его мнению, не должны этим заниматься. «Сыновей своих я исключаю из этого поручения… Дневники мои прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, я прошу уничтожить, точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить все то, обнародование чего могло бы быть неприятно кому-нибудь. Чертков обещал мне еще при жизни моей сделать это. И при его не заслуженной мною большой любви ко мне и большой нравственной чуткости, я уверен, что он сделает это прекрасно».