Лев Толстой - Труайя Анри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первой из этих паутин была жена. Он мог сколько угодно приучать себя к жизни аскета, есть только вареные овощи, пить одну воду, избегать гостей супруги, рубить дрова, ходить по воду, но вокруг ощущал гибельное домашнее тепло. С каким наслаждением бежал из Москвы, чтобы провести несколько дней в Ясной, где окружали его одни мужики. В марте 1894 года Толстой с дочерью Машей ездили в имение к Черткову. Он вновь удивился тому совпадению мыслей, что было между ними, чем не мог не поделиться с Софьей Андреевной: «…я очень рад, что приехал… так мы с ним душевно близки, столько у нас общих интересов, и так редко мы видимся, что обоим нам это хорошо».[563]
Ничто не могло так ранить Софью Андреевну, как это признание. Уже давно считала она Черткова своим врагом в борьбе за Левочку. Уверена была, что под предлогом служения делу великого писателя этот хитрый, несгибаемый человек пытался обмануть Толстого, оторвать от семьи и, поддерживая в самых разрушительных идеях, прибрать к рукам все его произведения. В глазах графини это был главарь отвратительной банды «темных», помеха их счастью, человек, который мешает мужу заниматься литературой. Пока существует его власть над Левочкой, не будет больше ни «Войны и мира», ни «Анны Карениной». Теперь он стал переписываться еще и с дочерьми Толстых – Машей и Таней, кончится тем, что он и их восстановит против матери.
В августе 1893 года Софья Андреевна узнала, что большая часть рукописей Льва Николаевича, доверенных ею Румянцевскому музею в Москве, взяты Чертковым, который перевез их в «безопасное место» – сначала к себе, а потом к одному из своих друзей, полковнику Трепову, в Санкт-Петербург (со временем Трепов станет столичным генерал-губернатором). Узнав о таком повороте событий, Левочка возражать не стал, словно был околдован. Следующим летом осмелился предложить жене пригласить в Ясную Черткова. Она с негодованием это отвергла. И Толстой с грустью писал другу:
«Если вы спросите меня: желает ли она, чтобы приехали? Я скажу: нет; но если вы спросите: думаю ли я, что вам надо приехать? – думаю, что да. Как я ей говорил, так говорю и вам: если есть между вами что-нибудь недоброе, то надо употребить все силы, чтоб это не было и чтобы точно была любовь».[564] За некоторое время до этого, двадцать первого апреля, он отметил в дневнике: «С Соней хорошо… Какая это удивительная мать и жена в известном смысле. Пожалуй, что Фет прав, что у каждого та самая жена, какая нужна ему». Неужели придется переменить это мнение из-за ее непримиримого отношения к человеку, которого он уважает больше других? На этот раз он совладал с собой, подавил гнев, повел себя как истинный христианин. «Целую неделю и больше нездоров. Началось это, мне кажется, с того дня, как меня расстроила печальная выходка Сони о Черткове. Все это понятно, но было очень тяжело. Тем более, что я отвык от этого и так радовался восстановившемуся – даже вновь установившемуся – доброму, твердому, любовному чувству к ней. Я боялся, что оно разрушится. Но нет, оно прошло, и то же чувство восстановилось».[565]
Через две недели пришла печальная весть – умер художник Ге, очаровательный взрослый ребенок, гений. Последнюю его картину «Распятие» в марте месяце удалили из выставочного зала в Санкт-Петербурге, так как шокированный ее реализмом царь назвал произведение скотобойней. Толстой тогда написал Ге, что это его триумф.
Но тот, кто осудил художника за покушение на религиозные устои, ненадолго пережил его: Александр III скончался двадцатого октября 1894 года. У Толстого, как, впрочем, и у всех противников самодержавия, вновь появилась надежда на изменение политического устройства России. Старшему сыну покойного Николаю исполнилось двадцать шесть лет, он собирался жениться на немецкой принцессе Алисе Гессен-Дармштадской, в крещении Александре Федоровне, о которой говорили, что она мягка, покладиста, чувствительна. Надеялись, что новый царь прислушается к либералам и даст своему народу конституцию. На деле этот государь был слабым, полным почтительного уважения к памяти отца и всецело разделяющим взгляды генерального прокурора Святейшего Синода – своего воспитателя. Принимая семнадцатого января 1895 года делегацию представителей земств, показал себя хорошим учеником, сказав, что наслышан о стремлении этих людей участвовать в управлении государством, но, изо всех сил желая добра своему народу, будет, как и отец, неизменно защищать принципы самодержавия. Разочарование было тем сильнее, что велики были ожидания.
Беспокоило Льва Николаевича будущее не только страны, но и собственной семьи: после нескольких месяцев спокойствия Софья Андреевна вновь взревновала к Черткову, видя в нем источник всех бед. Ей было под пятьдесят, характер ее портился, казалось, весь мир только и делает, что противоречит ей и обманывает ее. От детей одни заботы: у Льва расстроены нервы, он нуждается в «лечении электричеством», Ванечка, бедный, хорошенький Ванечка, был столь слабого здоровья, что при малейшем насморке можно было ожидать худшего, Сергей вел аморальную жизнь, Илья неудачно женился, тратил слишком много денег, Таня и Маша, одержимые идеями отца, заняты только «темными» и не думали о создании семей. «…Чувства меры в моих детях нет, они все неуравновешены и не понимают чувства долга, – записывала Софья Андреевна. – Это черта их отца: но он над ней работал всю жизнь, дети же с молодости распускаются – слабость современной молодежи».[566]
День за днем на страницах дневника одни и те же жалобы. В Левочке возмущает все, начиная от его устремлений к простой жизни, которые, в результате, так усложняют ее: «Вегетарианство внесло осложнение двойного обеда, лишних расходов и лишнего труда людям. Проповеди любви, добра внесли равнодушие к семье и вторжение всякого сброда в нашу семейную жизнь. Отречение (словесное) от благ земных вносит осуждение и критику», «А все стало тяжело. Давно гнетущая меня отчужденность мужа, бросившего на мои плечи все, все без исключения: детей, хозяйство, отношения к народу и делам, дом, книги, и за все презирающего меня с эгоистическим и критическим равнодушием. А его жизнь? Он гуляет, ездит верхом, немного пишет, живет где и как хочет и ровно ничего для семьи не делает, пользуясь всем: услугами дочерей, комфортом жизни, лестью людей и моей покорностью и трудом. И слава, ненасытная слава, для которой он сделал все, что мог, и продолжает делать».[567]
Если она слышала критику в адрес мужа, немедленно бросалась к дневнику, чтобы записать то, что подкрепляло ее мнение: «Чичерин говорил сегодня о Левочке, что в нем два человека: гениальный литератор и плохой резонер, поражающий людей парадоксальными эффектами самых противоречивых мыслей».[568]
Все сильнее отталкивал он ее и физически, жена упрекала его в том, что не следит за собой. Почему не пользуется больше туалетной водой? Неужели чтобы стать ближе крестьянам? От него, когда-то такого ухоженного, исходил теперь скверный запах. «Мытье для него – событие».
Иногда, в ярости хватаясь за перо и сидя перед чистым листом, Софья Андреевна защищала себя не перед близкими и современниками, перед следующими поколениями. С какой страстью оправдывала она себя перед ними: «Ах, как он мало добр к нам, к семье! Только строг и равнодушен. А в биографии будут писать, что он за дворника воду возил, и никто никогда не узнает, что он за жену, чтоб хоть когда-нибудь ей дать отдых, ребенку своему воды не дал напиться и 5-ти минут в 32 года не посидел с больным, чтоб дать мне вздохнуть, выспаться, погулять или просто опомниться от трудов».[569]
В тот момент, когда делала эту запись, у нее появился лишний повод быть недовольной мужем. В январе 1895 года Толстой заканчивал рассказ «Хозяин и работник», о том, как два человека из разных социальных групп оказываются застигнутыми бураном, страх смерти заставляет их найти христианскую истину, иначе говоря, чувство равенства и взаимопомощи. Графиня искренне восхищалась рассказом, где тепло человеческих симпатий противостояло белизне и холоду окружающих снегов. Она была удивлена, узнав, что Лев Николаевич не отдал, как обычно, текст «Посреднику» Черткова и в ее «Полное собрание сочинений», а пообещал журналу «Северный вестник». Не иначе, как главный редактор Любовь Гуревич, «интриганка, полуеврейка», вскружила ему голову своей лестью. Софья Андреевна была обижена и как жена, и как издатель и потребовала от мужа отказаться от обещания Гуревич. Московский дом всю ночь сотрясался от криков и рыданий. Измученный Толстой сказал, что уйдет навсегда, если она не успокоится. Та заподозрила, что он хочет уйти от нее к редакторше, и, потеряв всякий контроль над собой, бросилась вон в халате, с неприбранными волосами, в тапочках на босу ногу.